Maeotis · - · меотида. Наследный принц мадагаскара Есть и другая версия, более вероятная

Экипаж мятежного галиота

О Большерецком бунте 1771 года и о его руководителе — Августе Морице (Мауриции) Беньевском — написано немало. Но по сей день ни в исторической, ни в художественной литературе, на мой взгляд, не сделано серьезной попытки рассказать не только о руководителе бунта и его ближайшем окружении, но и о тех людях, которые поддержали этот бунт в камчатской столице, а потом бежали на захваченном казенном галиоте «Святой Петр» из Чекавинской гавани большерецкого устья в Китай. Авторы этих работ как бы уходят от ответа на главный вопрос: что это были за люди, почему они решились порвать связь с родиной и примкнуть к бунтовщикам? Прежде всего потому, что в распоряжении исследователей не было достоверных материалов, рассказывающих о бунте. Хотя многие пользовались в работе мемуарами самого Беньевского, подробным, я бы сказал даже, дотошным описанием большерецких событий в «Записках канцеляриста Рюмина», материалами иркутских и московских архивов.

Сейчас трудно перечислить все те источники, которые позволили разобраться в причинах бегства с Камчатки штурмана Максима Чурина, штурманского ученика Дмитрия Бочарова, матросов Алексея Андреянова, Григория Волынкина, Василия Ляпина с галиота «Святой Петр», приказчика Алексея Чулошникова с тридцатью тремя промышленниками-зверобоями с промыслового бота «Святой Михаил» тотемского купца Федоса Холодилова... Но удалось выяснить, на мой взгляд, главное — что эти причины носят, увы, не романтический, как принято считать в исторической, а тем более в художественной литературе, а драматический и даже трагический характер — у многих из этих бунтарей было достаточно оснований для борьбы за справедливость, поруганную честь, разбитые надежды, растоптанное счастье, и Беньевский ловко использовал эти ситуации, связал преданных ему людей ложными надеждами и столь же ложной клятвой, которой первый и изменил. И потому для начала нам следовало бы понять роль самого Беньевского в большерецких событиях 1771 года.

Беньевский

Об этом человеке написано так много, что совершенно уже нельзя понять, какой же он был на самом деле. Я имею в виду не только личность — сложную, авантюрную и противоречивую, но даже фамилия его в точности неизвестна: Беньевский, Беневский, Бениовский, Бейпоск. Документы и письма свои в Большерецке и позже он подписывал как барон Мориц Анадар де Бенев, а родился в селении Вербово Австро-Венгрии под именем Бенейха. Правда, насчет года рождения тоже вышла осечка. По его собственным словам, это произошло в 1741 году. Но биографы уже поняли, что верить на слово Беньевскому ни в коем случае нельзя и нужно проверять абсолютно каждое утверждение барона. И когда английский издатель мемуаров Беньевского Гасфильд Оливер поднял метрические книги вербовского прихода, то оказалось, что Беньевский родился в 1746 году. А это значит, что по возрасту он не мог принять участие ни в одном из тех сражений Семилетней войны, о которых пишет в своей автобиографии,— ни при Лобовице 8 октября 1756 года, ни у Праги 16 мая 1757 года, ни при Домштате в 1758 году...

Но это еще не все. Получается, что с 1763 по 1768 год Беньевский не мог участвовать ни в одном морском плавании, так как нес в это время службу в Польше, в Калишском кавалерийском полку. Не был он и генералом, а всего лишь капитаном гусар. Не получал он и орден Белого Льва, как расписывает в своих мемуарах. Все это плод его действительно незаурядной и яркой, тут мы не сомневаемся ни на йоту, фантазии в духе другого известного барона-враля.

По сей день также спорят еще и о национальности Бейпоска-Бенейха-Беньовского — венгр ли он, поляк или, может быть, все-таки словак....

Мы же знаем его в истории Камчатки как польского конфедерата, то есть участника католическо-дворянского движения в Польше — Барской конфедерации — против ставленника русской императрицы короля Станислава Понятовского и русских войск, введенных в Польшу по приказу Екатерины. Дважды попадает Беньевский в плен. В первый раз он был выпущен под честное слово, что больше не обнажит свою шпагу. Слова не сдерживает и попадает в плен второй раз, оказывается в Казани, откуда бежит вместе со своим товарищем по конфедерации и ссылке шведом майором Винбландом в Санкт-Петербург, чтобы отсюда на любом попутном суденышке вернуться через Балтику назад в Польшу. Однако его поймали и сослали вместе с Винбландом теперь уже на Камчатку. Но прежде чем попасть туда, он с Винбландом и еще тремя русскими ссыльными, отправленными в вечную ссылку на самый край русской земли,— Степановым, Пановым, Батуриным — оказывается в Охотском порту. Здесь они были расконвоированы и отпущены на волю — до той поры, пока не будет снаряжен в дорогу галиот «Святой Петр», совершающий постоянные казенные переходы из Охотского порта в Большерецкий на Камчатке. Никто не обращал в Охотске ровно никакого внимания на ссыльных — их здесь, кроме этих пятерых, находилось столько, что и упомнить всех просто невозможно. На галиоте «Святой Петр», который готовился идти на Камчатку, было трое матросов из «присыльных арестантов» — Алексей Андреянов, Степан Львов, Василий Ляпин.

Охотская свобода смущала ссыльных, как, наверное, и любого, кто знает, что впереди его ждет неволя, а надежд с каждой новой верстой, что ведет в глубь Сибири, остается все меньше и меньше. Тысячи верст тайги и тундры уже позади — попробуй одолей.

Но был другой путь, который еще не использовал никто,— морем. До Японии, где вели торговлю голландские купцы, или до Китая — португальского порта Макао, или порта Кантон, куда заходили английские и французские суда. И нужно-то всего ничего — захватить казенный галиот, который повезет на Камчатку ссыльных, и увести его в Японию...

Скоро Беньевскому с товарищами удалось сойтись ближе с некоторыми членами экипажа «Петра». К заговорщикам, кроме ссыльных матросов Андреянова и Ляпина, примкнули также матрос Григорий Волынкин и, главное, командир галиота штурман Максим Чурин.

Нашли они сочувствующих и на берегу. Сержант Иван Данилов и подштурман Алексей Пушкарев помогли с оружием — к моменту выхода галиота в море, 12 сентября 1770 года, каждый из заговорщиков имел по два-три пистолета, порох и пули. План захвата галиота был чрезвычайно прост: дождаться шторма и, как только пассажиры укроются в трюме, задраить люк и уйти на Курильские острова, где и оставить всех не желающих продолжить плавание до Японии или Китая, а с остальными идти дальше, куда получится...

Шторм разыгрался у берегов Камчатки. И такой, что галиот вышел из него без мачты, изрядно помятый. Продолжать на нем плавание было бессмысленно, и Чурин повернул галиот на северо-восток, к устью реки Большой.

Нужно ли говорить, что это было крушением надежд. Если Беньевский с остальными ссыльными, возможно, и недопонимал трагичности своего положения и наивно полагал где-нибудь в глубине души, что они вернутся в Большерецк, отремонтируют галиот и снова уйдут на нем в море, то Чурин с матросами знал точно — это уже конец всяким надеждам: от Чекавинской гавани в устье реки Большой, где встанет на зимовку галиот, до Большерецка сорок верст бездорожья, болот, кочкарников, непролазных зарослей ольшаника... Из Большерецка незамеченным не уйдешь — сорок дворов, каждый человек на виду. А добрался до Чекавки — попробуй снаряди-ка судно в вояж, не одна неделя уйдет — и провиант нужно запасти, и паруса поставить. Уж лучше не терзаться напрасными надеждами и выкинуть из головы всякую мысль о новом захвате галиота...

В Большерецке ссыльные встретились со своими товарищами по несчастью — государственными преступниками, уже не один год, а то и не один десяток лет прожившими в этих местах,— камер-лакеем правительницы Анны Леопольдовны, матери малолетнего императора Иоанна VI, Александром Турчаниновым, бывшим поручиком гвардии Петром Хрущевым, адмиралтейским лекарем Магнусом Мейдером...

Встретились и сошлись накоротке, так как всех их объединяла общая ненависть к нынешней императрице Екатерине II. С Хрущевым Беньевский вообще подружился — они будут жить в одном доме, откроют вместе школу и... разработают новый план бегства ссыльных с Камчатки.

В бытность Хрущева в здешней ссылке — а он провел здесь уже восемь лет — большерецкий казачий сотник Иван Черных на морской многовесельной байдаре ходил на южные Курильские острова и дошел почти до Японии, описал все, что видел и слышал, а также составил подробную карту тех мест, где он побывал. С карты этой потом были сняты копии, одна из которых должна храниться в Большерецкой канцелярии. Копии делал бывший канцелярист, разжалованный в казаки Иван Рюмин. Байдара же так по сей день и лежит на мысе Лопатка никому не нужная, гниет, разваливается. Если эту байдару отремонтировать, то потихоньку, от острова к острову, на ней можно было бы дойти до Японии...

Так родился этот план. Первая его часть — непосредственно плавание в Японию — была самой простой для реализации. Гораздо сложнее было найти повод, чтобы командир Камчатки отпустил ссыльных на Лопатку. Тогда они сказали командиру — капитану Григорию Нилову,— что займутся на Лопатке хлебопашеством, он и пообещал помочь всем, что потребуется, так как по строжайшему приказу властей из Иркутска он должен был всеми силами способствовать развитию на Камчатке хлебопашества.

Гораздо труднее было раздобыть, а главное, доставить на Лопатку все необходимое для ремонта байдары — на дырявой и первый Курильский перелив не преодолеешь, а их, если верить Черных, чуть не двадцать. Решили, что байдару можно отремонтировать не таясь и за казенный счет якобы для того, чтобы священник Устюжанинов смог пойти на ней в земли язычников — мохнатых курильцев — приобщать инородцев к православной вере.

Идея была хорошая. Сам Устюжанинов ее поддерживал. Не противился и Григорий Нилов, но не он ведал камчатскими церковными делами, а протоиерей Никифоров, который находился со всем духовным правлением в Нижнекамчатском остроге. Тогда Устюжанинов отправился в Нижнекамчатск, чтобы получить благословение отца протоиерея.

Только успел уехать Устюжанинов, как планы заговорщиков изменились— в феврале 1771 года в Большерецкий острог пришли тридцать три промышленника-зверобоя во главе с приказчиком Алексеем Чулошниковым — все они были с промыслового бота «Святой Михаил» тотемского купца Федоса Холодилова и шли на Алеутские острова промышлять морского зверя. Три года готовил Холодилов свою экспедицию, все чего-то ждал, выгадывал, а тут будто на него что нашло — послал в море в период свирепых зимних штормов. Но и подвела его жадность — в один из таких штормов, что преследовали «Михаил» на всем его пути до Камчатки, выбросило бот в устье реки Явиной (южнее Большерецка) на берег. Промышленники пришли на зимовку в Большерецкий острог, где чуть раньше по пути оставили они своего хозяина, но Холодилов приказал им возвращаться на «Михаил», сталкивать его в море и идти туда, куда он им прежде велел.

Чулошников возразил хозяину. Тот сместил приказчика с должности и на его место поставил нового — Степана Торговкина. Тогда взроптали промышленники. Холодилов же обратился за помощью к Григорию Нилову — к власти. Нилов уже дал Федосу пять тысяч рублей — под проценты с промысла — казенных денег и потому даже слушать не стал никого из зверобоев.

Тогда и появился у промышленников Беньевский. Он взялся уладить все недоразумения, поговорить с начальством и — больше того — обещал промышленникам помочь добраться до легендарной на Камчатке Земли Стеллера, той самой, что искал Беринг, а потом и другие мореходы. «Именно туда,— утверждал ученый муж Георг Стеллер,— уходят на зимовку котики и морские бобры с Командорского и прочих островов». Для себя же Беньевский просил сущий пустяк — на обратном пути завезти его с товарищами в Японию — это совсем рядом. «По рукам?»— «По рукам!» — дружно ответили промышленники.

Увы, штурман Максим Чурин, специально съездив и осмотрев бот, пришел к плачевному выводу — «Михаил», к дальнему плаванию не годится. Так что новый план, к общему сожалению, сорвался. Впрочем, как и старая задумка — в заговоре участвовало уже около пятидесяти человек, и одной байдарой в случае чего было не обойтись. К тому же пополз по Большерецку змеиный слушок о том, что ссыльные замышляют побег с Камчатки и что они составили заговор против Нилова. Но командир Камчатки пил горькую и слышать ничего не хотел о каких-то там заговорах и побегах. Это, конечно, не успокаивало Беньевского с компанией — когда-то ведь он может и протрезветь?! Тут еще и протоиерей Никифоров, заподозрив неладное, задержал Устюжанинова в Нижнекамчатске, а отец Алексей был нужен сейчас Беньевскому позарез здесь, в Большерецке, потому что заговорщики снова возвращались к старому, еще недавно совершенно безнадежному плану захвата казенного галиота, и священник-единомышленник оказал бы при этом неоценимую услугу. Нужно было поднять народ на бунт против власти. А для этого должен быть общий политический мотив, надежда, веру в которую укрепил бы авторитетом православной церкви отец Алексей. Но Устюжанинов сидел под домашним арестом далеко от Большерецка. Поэтому Беньевскому срочно нужно было вовлечь в новый заговор людей, способных вести корабль туда, куда укажет их предводитель. Прежде всего — промышленников с «Михаила», озабоченных пока только лишь собственными бедами и обдумывающих вояж к богатой морским зверем Земле Стеллера, где каждый из них сможет обогатиться на промыслах.

Однажды вечером Беньевский пришел к промышленникам с зеленым бархатным конвертом и открыл им государственную тайну. Оказывается, он попал на Камчатку не из-за польских дел, а из-за одной весьма щепетильной миссии — царевич Павел, насильственно лишенный своей матерью Екатериной прав на российский престол, поручил Беньевскому отвезти это вот письмо в зеленом бархатном конверте римскому императору. Павел просил руки дочери императора, но Екатерина, каким-то образом узнав об этом, приставила к собственному сыну караул, а Беньевского с товарищами сослала на Камчатку. И вот ежели промышленники помогут Бейпоску-Беньевскому завершить благородную его миссию к римскому императору, то «... получите особливую милость, а при том вы от притеснения здешнего избавитесь, я хотя стараюсь об вас, но ничто не успевается».

И верно — Холодилов просил Нилова высечь промышленников и силой заставить их идти в море. Промышленники, в свою очередь, подали челобитную с просьбой расторгнуть их договор с купцом, так как судно потерпело кораблекрушение и они теперь свободны от всех обязательств перед Холодиловым. Незадачливого купца хватил удар, после чего, обозленные поведением командира Нилова, промышленники готовы были разгромить Большерецк и бежать куда глаза глядят.

Беньевский тут же предложил отправиться в испанские владения, на свободные острова, где всегда тепло, люди живут богато и счастливо, не зная насилия и произвола начальства. Ему поверили. Но когда многие из заговорщиков по-настоящему опьянели от чрезмерных доз социалистических утопий, наконец-то отрезвел командир Нилов, и до его иссушенного алкоголем мозга дошло, что во вверенном ему Большерецке затевается нечто опасное для власти со стороны ссыльных. Он послал солдат арестовать Беньевского и остальных заговорщиков. Но получалось так, что приказ остался невыполненным — Беньевский арестовал солдат сам и приказал своим людям готовиться к выступлению. Впрочем, до Нилова эта весть уже не дошла. Послав солдат, он успокоился и снова напился до невменяемости. А в ночь с 26 на 27 апреля 1771 года в Большерецке вспыхнул бунт.

В три часа ночи бунтовщики ворвались в дом командира Камчатки, спросонья он схватил Беньевского за шейный платок и чуть было не придушил. На помощь Бейпоску поспешил Панов и смертельно ранил Нилова в голову. Промышленники довершили убийство. После этого бунтовщики заняли Большерецкую канцелярию — и командиром Камчатки Беньевский объявил себя.

Большерецк был взят без боя, если не считать перестрелку с казаком Черных, укрывшимся в своем доме, в результате которой не пострадал ни один человек. В этом ничего удивительного, если представить острог не по мемуарам Беньевского, где Большерецк описывается как крепость, подобная европейским в период романтического средневековья, а жалким деревянным сельцом.

На рассвете 27 апреля бунтовщики прошлись по домам большерецких обывателей и собрали все оружие — его сдали без сопротивления. Затем, окружив здание канцелярии шестью пушками, заряженными ядрами, они отпраздновали свою победу.

28 апреля хоронили Нилова, который, по их словам, умер естественной смертью, вероятно, от злоупотреблений казенной водкой. Спорить с этим теперь уже официальным утверждением нового камчатского начальства никто не рисковал, хотя все знали, что было на самом деле,— слух об убийстве Нилова еще ночью облетел острог. Солдат Самойлов, отказавшийся делать гроб по заказу убийц, сидел теперь в казенке и получал зуботычины от каждого караульного.

Сразу после похорон Бейпоск приказал священнику отворить в церкви царские врата и вынести из алтаря крест и евангелие — каждый из бунтарей обязан был при всех сейчас присягнуть на верность царевичу Павлу Петровичу. Присягнули все, кроме одного, самого близкого Беньевскому человека — Хрущева. Но этого вроде как и не заметили, опьяненные общей победой. И хотя бунтовщики, отрезвев, заподозрили неладное, было уже поздно — присяга Павлу отрезала пути к отступлению.

29 апреля на реке Большой построили одиннадцать больших паромов, погрузили на них пушки, оружие, боеприпасы, топоры, железо, столярный, слесарный, кузнечный инструменты, различную материю и холст, деньги из Большерецкой канцелярии в серебряных и медных монетах, пушнину, муку, вино и прочее — полное двухгодичное укомплектование галиота. В тот же день, в два часа пополудни, паромы отвалили от берега и пошли вниз по течению в Чекавинскую гавань для подготовки к вояжу галиота «Святой Петр». Ночь застала на реке. Рассвета дожидались прямо на берегу у камчадальского Катановского острожка, а утром прибыли на место. Здесь стояла сторожевая изба и два амбара для хранения судовых запасов. Разбили палатки и стали готовить к плаванию «Святой Петр».

2 мая судно вывели из гавани в устье, но нужно было его утяжелить. Штурман Чурин решил, что вместо балласта достаточно догрузить галиот мукой. 3 мая в Большерецк был послан казак Иван Рюмин. Для Камчатки мука всегда была большой ценностью, но тем не менее 7 мая Рюмин уже вернулся в Чекавку на пароме с необходимым количеством муки.

Галиот был готов к отплытию. Но еще четыре дня не трогались в путь — Ипполит Степанов от имени всех заговорщиков писал «Объявление», в котором открыто говорилось о том зле, что принесла России императрица Екатерина, ее двор и ее фавориты. Это было политическое обвинение царицы от имени дворянства и простого народа, и оно было пострашнее присяги царевичу Павлу.

11 мая «Объявление» было оглашено для всех и подписано грамотными за себя и своих товарищей. Под этим документом нет только подписи Хрущова. Но это была не последняя его привилегия на камчатском берегу: утверждая, что галиот отправляется искать для жителей Камчатки свободные земли для счастливой жизни, Беньевский позволяет своему другу — якобы за долги взять с собой на галиот мужа и жену Паранчиных, камчадалов, бывших «ясашных плательщиков», а теперь холопов...

12 мая «Объявление» отправлено Екатерине. Думаю, что в тот момент, когда она читала сей документ, у нее не дрогнула бы рука подписать указ — несмотря на свое официальное материнское милосердие — четвертовать каждого, подписавшегося под ним.

В вину ей ставили смерть мужа Петра; отлучение от престола законного наследника Павла; разорительную войну в Польше; царскую монополию торговли вином и солью; то, что для воспитания незаконнорожденных детей вельмож даруются деревни, тогда как законные дети остаются без призрения; что народные депутаты, собранные со всей страны для изменения Уложения о законах Российской империи, были лишены царским наказом права предлагать свои проекты...

В тот же день утром галиот «Святой Петр» вышел в море и взял курс на Курильские острова. На его борту было ровно семьдесят человек. Из них пятеро вывезены насильно — семья Паранчиных и трое заложников: Измайлов, Зябликов, Судейкин.

И вот, когда беглецы подошли к шестнадцатому Курильскому острову Симуширу и остановились здесь для выпечки хлебов, четверо из этой пятерки образовали заговор против Беньевского. Заговорщики, пользуясь тем, что весь экипаж галиота находится на острове и судно фактически никто не охранял, решили тайно подойти к галиоту с моря на ялботе — благо Измайлову и Зябликову было поручено описать гавань, в которой стоял «Святой Петр», и нанести ее на карту,— забраться на судно, обрубить якорные канаты и вернуться в Большерецк за казаками. Яков Рудаков, на общую беду, решил вовлечь в заговор матроса Алексея Андреянова. Тот донес обо всем Беньевскому. Бейпоск приказал расстрелять заговорщиков, но потом изменил свое решение и устроил им публичное наказание кошками.

29 мая в 9 часов вечера галиот «Святой Петр» покинул остров, на берегу которого остались штурманский ученик с галиота «Святая Екатерина» Герасим Измайлов и камчадалы из Катановского острожка Алексей и Лукерья Паранчины. Благополучно пройдя Японское море, беглецы оказались в Японии, но, не встретив там особого привета, поспешили уйти от греха на Формозу — остров Тайвань.

Формоза была одним из тех райских уголков, о каком члены экипажа галиота не смели и мечтать. Но и райский уголок имел свою изнанку — морские пираты постоянно делали набеги на прибрежные селения, захватывали жителей в плен и продавали в рабство в те самые испанские владения, о которых мечтали многие на «Святом Петре».

Жители острова встретили русских очень хорошо. Это было 16 августа 1771 года. Помогли ввести судно в удобную для стоянки гавань. Оказалось, что название острова в переводе с португальского — «Прекрасный». На следующее утро туземцы привезли на галиот ананасы, кур, свиней, какой-то напиток вроде молока, сделанный из пшена. Началась торговля. На иглы, шелк, лоскутья шелковых материй, ленточки русские выменивали продукты, поражаясь их дешевизне. «Вот где бы пожить»,— думал, наверное, каждый из них.

Но в тот же день, пополудни, случилась беда. Беньевский приказал отправить на берег ялбот и запастись питьевой водой. Сначала отправили одну партию людей на берег, затем вернулись за второй. Туземцы приняли все это за подготовку к нападению на селение. И потому напали первые, убив и ранив несколько человек. Вот когда раскрылся характер предводителя беглецов во всей своей красе. Да и каждый из членов экипажа показал, на что он способен под началом Бейпоска.

Мимо галиота в тот недобрый час проходила лодка с туземцами. «Огонь!» — приказал Бейпоск, и дружный залп заглушил пение райских птиц, а пороховая гарь смешалась с ароматом чудесных цветов и диковинных растений. Пятеро из семи туземцев были убиты, двое тяжелораненых кое-как догребли до берега. «Вперед!» — раздался очередной клич предводителя, и перегруженный ялбот медленно, как черепаха, пополз от галиота к берегу. «Кровь за кровь! Смерть за смерть!» — орали промышленники и казаки, мореходы и бывшие дворцовые заговорщики, добивая раненых, разбивая морские лодки туземцев на берегу. Но в глубь острова они заходить не рискнули. 20 августа Бейпоск приказал спалить селение туземцев. Когда пламя, пожирающее крытые сухой травой жилища туземцев, взметнулось к небу, ударили корабельные пушки. А на следующий день галиот покинул прекрасный остров и ушел за горизонт. Доволен остался только Беньевский, и никто еще не подозревал, какой план вынашивает он втайне от всех. Даже от своего друга Хрущова.

12 сентября 1771 года галиот «Святой Петр» вошел в португальский порт Макао в Китае и возвестил об этом залпом из всех пушек. Три пушки с берега просалютовали в ответ согласно рангу галиота, и Беньевский на ялботе отправился нанести визит португальскому губернатору Макао. Русские остались ждать своего предводителя. Видимо, все-таки многое в своей жизни связывали они с галиотом. Но Бейпоск продал галиот португальскому губернатору и зафрахтовал в соседнем Кантоне два французских судна для плавания в Европу. Старый флегматичный швед Винбланд клокотал от ярости. Вдруг вскрылось, что никакой Беньевский не генерал, что царевича Павла он и в глаза никогда не видел.

«Бунт на корабле! — обратился Бейпоск за помощью к губернатору.— Эти люди — отъявленные головорезы и могут наделать тут больших бед. Их нужно срочно изолировать...» Губернатор симпатизировал Беньевскому, польскому барону в тринадцатом колене, даже не предполагая о том, что баронов в Польше никогда не было, и приказал посадить всех русских в тюрьму. «Пока не одумаются»,— установил для них срок заключения Беньевский и занялся своими делами, которые предполагалось удачно довершить во Франции.

А русские думали. О многом передумали они здесь, вырвавшись из одной тюрьмы и попав в другую. Не каждый смог это пережить. 16 октября 1771 года умер Максим Чурин, а за ним в течение полутора месяцев умерло еще четырнадцать человек. Остальные признали свое поражение и согласились следовать за Беньевским в Европу. Все, кроме Ипполита Степанова,— его Бейпоск оставил в Макао, как в свое время Измайлова на Симушире...

Но почему все-таки не бросил Бейпоск в Макао и всех остальных? Был же повод — неповиновение? Посадил бы в тюрьму и был таков. Но нет. Почему? А потому, что должны были помочь ему в реализации нового, еще более дерзкого плана. Он намеревался предложить королю Франции Людовику XV проект колонизации острова... Формозы. А колонизаторами, по замыслу Беньевского, и должны были стать бывшие теперь уже члены экипажа галиота «Святой Петр», снова безоговорочно признавшие власть своего предводителя Бейпоска. Но для того, чтобы предложить свой проект Людовику, нужно было еще добраться до Франции. И они прибыли туда на французских фрегатах «Дофин» и «Делаверди» 7 июля 1772 года. Однако от прежнего экипажа оставалась к тому времени едва половина. Во Франции умерли еще пять человек. Оставшиеся в живых поселились в городе Порт-Луи на юге Бретани — здесь они восемь месяцев и девятнадцать дней жили в ожидании каких-либо перемен в своей судьбе.

Наконец Беньевский сообщил, что король принял его проект, но с небольшим изменением — остров Формозу он заменил на остров Мадагаскар — это поближе! — поэтому теперь готовьтесь все стать волонтерами французской армии и отправиться к берегам Африки завоевывать для французской короны новые свободные земли. Мнения русских разделились. Одни отказывались служить, другие соглашались — куда, дескать, теперь деваться, не в Россию же возвращаться, чтобы снова тебя отправили в Сибирь или на Камчатку. Хрущев и Кузнецов, адъютант Беньевского, при поступлении на службу получили соответственно чин капитана и поручика французской армии. С ними записались еще двенадцать человек, а остальные пошли пешком из Порт-Луи в Париж — 550 верст — к русскому резиденту во французской столице Н. К. Хотинскому с ходатайством о возвращении на родину.

27 марта 1773 года вышли они из Порт-Луи, а 15 апреля прибыли в Париж и в тот же день явились к резиденту. Николай Константинович принял их радушно, определил на квартиру, выделил денег на провиант, одежду и обувь для нуждающихся.

30 сентября 1773 года семнадцать человек прибыли в Санкт-Петербург, а 3 октября, дав присягу на верность Екатерине II и поклявшись при этом не разглашать под страхом смертной казни государственную тайну о Большерецком бунте, отправились на предписанные им для жительства места, «... чтобы их всех внутрь России, как то в Москву и Петербург ни когда ни для чего не отпускать», как рекомендовала царица генерал-прокурору князю Вяземскому. Хотя приличия ради спросили у каждого, кто куда бы сам пожелал отправиться.

Обо всех этих событиях в России не было известно еще целых полвека, хотя книга Беньовского, изданная в Англии, Германии, Франции, была долгое время бестселлером.

Теперь наконец читатель может узнать, как сложились жизненные пути тех, на чьих плечах поднялась слава «искусного морехода» и вольнолюбца Августа Морица Беньевского.

Ипполит Степанов

Благодаря Беньевскому в исторической и художественной литературе Ипполит Семенович Степанов представляется вздорным пьяницей, спорщиком и скандалистом, завистником и честолюбцем. Такой он у Н. Смирнова в «Государстве Солнца», такой он и у Л. Пасенкжа в «Похождениях барона Беневского».

Но, как выясняется, именно он был правой рукой Бейпоска в Большерецком заговоре — идеологом бунта, комиссаром, если определить его роль языком другой эпохи. Именно ему верили в Большерецке как никому другому.

Кто же он такой?

Отставной ротмистр. Помещик. Московской губернии Верейского уезда. В 1767 году императрица Екатерина II собрала народных депутатов и создала Комиссию о сочинении нового Уложения законов Российской империи. Но царица поторопилась с идеей всенародного обсуждения будущего законодательства — ей и в голову не могла прийти мысль, что кто-то из ее подданных покусится на абсолютизм. Одним из таких и оказался Ипполит Степанов. В память о себе он оставил документ необыкновенной откровенности — политическое обвинение Екатерины,— написанный им в начале мая 1771 года в Чекавинской гавани на Камчатке. Человек либеральных взглядов, он многим казался привлекательным. Ему доверяли, и его слушали. И доверие это он обманул, представив Бейпоска как приближенного царевича Павла. Хотя делал это, по всей вероятности, только из благих побуждений, веря, что втягивает в заговор людей лишь для того, чтобы смогли они отыскать для себя пусть на чужбине — свободные и счастливые земли. Идея эта обсуждалась постоянно. Свидетели сообщили о ней на следствии, и в протоколы допросов занесли, что Степанов с Винбландом открыто обсуждали вопрос о возвращении галиота назад на Камчатку вместе с каким-нибудь большим фрегатом, который встанет в Петропавловской гавани и заберет всех, кто пожелает покинуть Камчатку и поселиться в тех краях, что отыщут для них члены экипажа «Святого Петра». Эта запись в следственных делах и спустя много лет после Большерецкого бунта будет тревожить правительство, иркутское и камчатское начальство — боялись все: вдруг да появится этот фрегат...

Потому-то Степанов — единственный из всех — так и не смог примириться с пропажей галиота и предпочел сидеть в тюрьме, нежели идти на мировую с Беньевским. Понятными становятся и его призывы в Макао ни в коем случае не поступать на французскую службу, а возвращаться назад в отечество. И даже дал товарищам письмо на имя Екатерины, в котором всю вину за Большерецкий бунт, бегство с Камчатки брал на себя.

Он считал себя лично ответственным за судьбу каждого из рядовых членов экипажа галиота. За все это Беньевский презирал Степанова и в своих мемуарах чернил его как мог.

По словам лжебарона, Степанову было выдано 4 тысячи пиастров, с которыми тот отправился в голландскую кампанию, директор которой, Лёрё, помог ему отплыть на Яву. Возможно, так оно и было, известно только, что позже — до 20 ноября 1772 года — Ипполит Семенович жил в Англии.

Двадцатого ноября Екатерина II подписала указ о прощении своего подданного и разрешила ему вернуться на родину. Но в Россию Ипполит Степанов не вернулся. На указе, который хранится в фондах ЦГАДА, помечено: «Возвращен из Лондона от Полномочного Министра Мусина-Пушкина».

В одном из первых переводов мемуаров Августа Морица Беньевского на немецкий язык есть выдержки из дневника Ипполита Степанова. А быть может, где-то хранится и оригинал, из которого когда-нибудь мы узнаем новые подробности о жизни этого человека, его мыслях и взглядах, достаточно честных, чтобы их уважать.

Василий Панов

Василий Алексеевич Панов, поручик гвардии, и Ипполит Семенович Степанов были сосланы на Камчатку по одному именному указу — за сопротивление наказу Екатерины по составлению Уложения законов Российской империи и резкое столкновение с графом Григорием Орловым.

Больше нам о Панове почти ничего не известно, кроме того, что он был активным участником заговора — еще с Охотска, когда, спасая Беньевского, он нанес смертельную рану командиру Камчатки Григорию Нилову, а на Формозе, принятый за морского пирата, убит стрелой туземца.

Василий Николаевич Берх, первый русский исследователь большерецкого бунта, встречаясь с очевидцами тех событий, писал о Панове: «... был... очень хорошей фамилии, с большими талантами и особенной пылкостью ума, но, увлеченный порывами необузданных страстей, послан он был за первое не очень важное преступление в Камчатку».

Эта фраза ввела в заблуждение многих авторов. Образ Василия Алексеевича в исторической литературе носит некий оттенок злодейства — ведь убил же он Нилова! Убил. Но через несколько часов после этого Панов останавливает Винбланда, когда тот приказывает поджечь дом казака Черных, единственного во всем Большерецке выступившего с оружием в руках против бунтовщиков, а затем Панов защищает купца Казаринова — тот находился в доме Черных и чуть не был убит озлобленными промышленниками и ссыльными.

Василий Панов был одним из тех, с кем разговаривал Степанов «... о том, каким образом освободить жителей Камчатки от грабительства и жестокости местного начальства».

Но судьба распорядилась так, что он сам был убит как пират и похоронен на чужбине.

Максим Чурин

Если бы даже не было этого знаменитого плавания на «Петре» из Большерецка в Макао, имя штурмана Максима Чурина осталось бы в истории.

Он появился в Охотске в 1761 году — был направлен Адмиралтейств-коллегией в распоряжение Сибирского приказа,— и принял командование галиотом «Святая Екатерина», который должен был выполнять грузопассажирские рейсы по маршруту Охотск — Большерецк.

В августе 1768 года «Святая Екатерина», на борту которой находился руководитель секретной правительственной экспедиции капитан Петр Кузьмич Креницын, стояла уже в Исаноцком проливе у берегов Аляски. Рядом покачивался на волнах гукор «Святой Павел», на борту которого находился лейтенант М. Левашев.

11 августа 1768 года суда эти разлучились. Экипаж «Екатерины» зимовал на острове Унимак, а «Святой Павел» отправился к Уналашке. Зимовка «Екатерины» была тяжелой — за несколько лет до этого на Лисьих островах — Умнак, Унимак, Уналашка — восставшие алеуты убили русских зверобоев с четырех промысловых ботов, и потому отношения с коренным населением Унимака складывались у Креницына самые напряженные. Не было свежей пищи — ели солонину. Тридцать шесть могил появилось в ту зиму на Унимаке рядом с русским лагерем.

6 июня 1769 года на Унимак пришел галиот «Святой Павел». 23 июня оба судна вышли в море и взяли курс на Камчатку. В конце июля экипажи обоих судов отдыхали уже в Нижнекамчатске, а в августе следующего года вернулись в Охотск.

Здесь Чурин получил под свою команду новый галиот «Святой Петр», построенный в Охотске и спущенный на воду в 1768 году.

Но когда Максим Чурин встретился с Беньевским, Винбландом, Степановым и Пановым, которых ему приказано было доставить на Камчатку, все повернулось иначе. Вот что пишет С. В. Максимов в книге «Сибирь и каторга»: «Согласие Турина (Чурина на бегство.— С. В.) безоговорочно и надежно в том отношении, что другого выхода ему не представлялось; идти в Охотск он не мог, без стыда и опасности, по случаю неоплатных долгов своих; согласие же свое он дал под впечатлением недовольства своего на начальство, предавшее его суду за неповиновение и развратное поведение». Однако кое-что здесь вызывает сомнения. Например, откуда такие долги, если с 1765 года Чурин в постоянных плаваниях то с Синдтом, то с Креницыным? В последнее Чурин уходит вместе с женой Ульяной Захаровной...

И все же без штурмана Чурина не было бы ни побега, ни долгих скитаний на чужбине галиота «Святой Петр». Дело в том, что этот опытный моряк оставался единственным человеком во всем русском флоте, кто проделал к тому времени три похода от Камчатки до Америки и Китая. Именно он, штурман Максим Чурин, провел галиот не проторенной еще морской дорогой и нанес ее вместе с помощником своим, штурманским учеником Дмитрием Бочаровым, на карту, которая и по сей день еще, может быть, и не изученная никем, лежит в московском архиве, куда повелела Екатерина спрятать все упоминания о камчатских бунтарях...

Но Чурин не дожил до этого дня — сломленный, как и многие, предательством Бейпоска, он умер в Макао 16 октября 1771 года.

Иоасаф Батурин

Рассказ о нем лучше всего начать со слов императрицы Екатерины II уже после смерти Иоасафа Андреевича: «Что касается до Батурина, то замыслы его дела вовсе не шуточны. Я не читала после и не видала его дела, но мне сказывали наверное, что он хотел лишить жизни императрицу, поджечь дворец и, воспользовавшись общим смущением и сумятицею, возвести на престол великого князя. После пытки он был осужден на вечное заключение в Шлиссельбурге, откуда, в мое царствование, пытался бежать и был сослан на Камчатку, а из Камчатки убежал вместе с Беньевским, по дороге ограбил Формозу и был убит в Тихом океане».

Странно, что в книге С. В. Максимова «Сибирь и каторга» о Батурине всего лишь несколько строчек: «В 1749 году поручик Бутырского полка Иоасаф Батурин послан был в Камчатку за то, что предложил свои услуги великому князю Петру Федоровичу возвести его на престол при жизни тетки». Очень неполно, да и неточно.

Но вот некоторые подробности из современного уже источника: «... Батурин был подпоручиком Ширванского полка. После разжалования и ссылки в Сибирь долго тянул солдатскую лямку, снова дослужился до подпоручика, теперь уже Шуваловского полка, размещенного под Москвой. И снова арест: «сумасшедший дворянин» пытался привлечь к участию в дворцовом перевороте мастеровых людей, за 25 лет до Пугачева поднимал народный бунт. Во время пребывания Елизаветы в Москве, летом 1749 года, Батурин, офицер полка, вызванного для усмирения рабочих людей суконной фабрики Болотина, задумал с помощью солдат и восьмисот бастующих мастеровых заточить Елизавету, убить Разумовского и возвести на престол Петра Федоровича — впоследствии Петра III. «Его высочество мог бы всякому бедному против сильных защищение иметь»,— говорил Батурин.

«Московский агитатор» — назвали Батурина в одном из русских журналов в конце XIX века. «Агитатор» после «крепкого содержания» в тюрьме еще 16 лет, с 1753 до 1769 года, просидел «безымянным колодником» в Шлиссельбурге. Ночами в тюремном окне искал Батурин звезду своего императора, чтобы поговорить с ней. В 1768 году Батурин написал письмо Екатерине и за это по старинному пути колодников, через Сибирь и Охотский порт, прибыл в Большерецк в 1770 году...— все это вы можете прочесть в книге «Облик далекой страны» А. Б. Дэвидсона и В. А. Макрушина.

Увы... Многое было в этой истории совсем не так. По крайней мере, материалы Центрального государственного архива древних актов, где хранится дело «О подпоручике Иоасафе Батурине, замыслявшем лишить престола императрицу Елизавету в пользу великого князя Петра Федоровича», говорят о другом.

Иоасаф Андреевич был сыном поручика Московской полицмейстерской канцелярии. В 1732 году он поступил в Шляхетский кадетский корпус, а в 1740-м — выпущен прапорщиком в Луцкий драгунский полк и прослужил здесь семь лет.

В феврале 1748 года случилось так, что десятая рота, в которой проходил службу Иоасаф, осталась без командира, и Батурин по собственной инициативе принял командование ротой, полагая, что он этого вполне достоин. Но не тут-то было — полковник Элнин уже назначил нового командира роты. Батурин принял того в штыки и заявил своему полковому командиру примерно следующее: «Напрасно-де, господин полковник, изволишь меня обижать. Я-де хороший командир и беспорядков у меня не видывали». И, к слову, добавил, что ежели его не назначат командиром, то он тогда будет вынужден просить у генерал-инспектора, когда тот прибудет в полк, аудиенции и покажет генерал-инспектору все непорядки в полку, а также расскажет все драгунские обиды. Полковник в бешенстве заорал: «Арестовать! Сковать! В «Тихомировку» его!» «Тихомировка» — полковая тюрьма, где, в нарушение устава, полковник Элнин уже однажды продержал прапорщика Тихомирова.

— Я такого не заслужил, чтоб меня ковать и в тюрьму сажать,— резко ответил Батурин и отказался сдать свою шпагу полковнику.

Тогда его посадили, согласно военным «регулам», под домашний арест. Батурин поначалу было смирился, но на следующий день пришел в полковую канцелярию и в присутствии всех обер-офицеров обвинил полковника Элнина в государственной измене.

Как выяснило следствие, донос Батурина оказался ложным — единственный свидетель прапорщик Федор Козловский отказался подтвердить обвинение Батурина в том, что Элнин оскорбил «блаженныя памяти вечно достойныя» покойную императрицу Анну Иоанновну, которая, по известным причинам, не жалела ничего для герцога Курляндского.

Но... «за те его непорядочные поступки велено лиша его Батурина прапорщичья чина и патента послать в казенные работы на три года, а по прошествии попрежнему в полк до выслуги в драгуны». И вот тут-то произошла роковая заминка, вероятно, в ожидании утверждения приговора на высшем уровне — и Батурина даже освободили из-под стражи, отдав его на поруки. Тут ему пришел и чин подпоручика в соответствии с «регулом» за выслугу лет. И все это было как ковш холодной колодезной воды, которую выплеснули всю без остатка на раскаленные камни души подпоручика без чина, арестанта-казенника, честолюбца, каких только поискать еще в отечественной истории. Но пришел приказ снова взять Батурина под караул.

Этот арест имел для Иоасафа Андреевича роковое значение — тут же в тайную канцелярию явились прапорщик Выборгского полка Тимофей Ржевский и вахмистр Пермского драгунского полка Александр Урнежевский и донесли, что Батурин подбивал их, заручившись поддержкой и денежной помощью великого князя Петра Федоровича, поднять фабричный московский люд и «находящихся в Москве Преображенских батальонов лейб-компанию», а там, дескать, «заарестуем весь дворец — ... Алексея Григорьевича Разумовского где не найдем и его единомышленников — всех в мелкие части изрубим за то, что-де от него, Алексея Григорьевича, долго коронации нет его императорскому высочеству, а государыню-де императрицу до тех пор из дворца не выпускать, пока его высочество коронован не будет».

Что же имел против императрицы Елизаветы прапорщик Луцкого драгунского полка Батурин? Ничего. Он был согласен, чтоб «Ея императорское величество была при своей полной власти как ныне есть, а его бы высочество с повеления Ея императорского величества имел только одно государственное правление и содержал бы армию в лучшем порядке...». То есть Батурину нужен был на троне человек, который бы двинул вперед его, батуринскую, военную карьеру.

Весь гнев Батурина направлен был лишь против графа Разумовского. Что же его так раздражало? То, что Разумовский, сын простого казака, певчий императорского хора, оказался у кормила власти, любимцем императрицы? Допустим. Но что именно — зависть к успехам любовника-счастливчика или справедливое чувство гражданского негодования по поводу всех этих фаворитов-лизоблюдов, приближенных к трону, чувство, которое испытывали все истинные сыны Отечества, владело Батуриным? О России ли думал он, о застое, духовном и экономическом, который переживала страна?

А вот и ответ самого Батурина: «... хотел он, Батурин, показать его сиятельству свою услугу, но только он до его сиятельства не допущен и придворным лакеем из покоев его сиятельства выслан с нечестью и думал он, Батурин, что так его нечестиво выслать приказал его сиятельство».

Вот так, а приласкал бы, приголубил — и никаких тебе кровавых заговоров.

Четыре года сидел Батурин в подземелье тайной канцелярии под крепким караулом, ожидая конфирмации, но ее не последовало — видимо, Елизавета была согласна с приговором — и в 1753 году Иоасаф Андреевич переведен в Щлиссельбургскую крепость, в одиночную камеру, на вечное содержание...

Через 15 лет, проведенных в одиночке, он передал с молодым солдатом Федором Сорокиным письмо, которое «полковник» просил передать самолично царю или царице.

Это было в 1768 году, когда уже правила Екатерина II.

Прочитав письмо Батурина, императрица очень разгневалась. Как посмели ей напомнить о том, кто столько лет приходился ей мужем и с кем было покончено раз и навсегда, чьи кости уже давно сгнили, как должна была сгнить и сама память, но ползут и ползут чьи-то лживые слухи о том, что он жив и — на тебе! — явится на суд божий...

17 мая 1769 года обер-прокурор Вяземский, исполняя монаршью волю, положил перед Екатериной указ о судьбе Батурина, где предписывалось «послать его в Большерецкий острог вечно и пропитание же ему тамо иметь работою своею, а притом накрепко за ним смотреть, чтоб он оттуда уйтить не мог; однако же и тамо никаким его доносам, а не меньше и разглашениям никому не верить».

«Быть по сему»,— начертала Екатерина, но точку в скитаниях Батурина судьба поставит еще не скоро.

Из Охотска на Камчатку Батурина отправили отдельно от всех на галиоте «Святая Екатерина», так что, вероятнее всего, он ничего не знал о намерениях Беньевского, Винбланда, Степанова и Панова захватить галиот «Святой Петр» и бежать на нем за границу.

Но в большерецком бунте Батурин принял самое активное участие, за что и получил в конце концов столь желанный и долгожданный чин полковника, в коем и числился по реестру экипажа мятежного галиота, вторым по списку после своего предводителя.

И еще одна неточность в записках Екатерины Великой — не был Батурин убит в Тихом океане при ограблении Формозы, а умер 23 февраля 1772 года при переходе из Кантона во Францию.

Александр Турчанинов

Камчатка была местом политической ссылки многих государственных преступников. Во время царствования Елизаветы на Камчатку отправились прапорщик лейб-гвардии Преображенского полка Петр Ивашкин, принадлежавший к знатному роду, крестник Петра Великого и баловень Анны Иоанновны; сержант лейб-гвардии Измайловского полка Иван Сновидов и камер-лакей правительницы Анны Леопольдовны, матери малолетнего Иоанна VI Александр Дмитриевич Турчанинов.

Последний осмелился даже сказать вслух, что Елизавета Петровна не имеет наследственного права на российский престол, потому что они с сестрой Анной — внебрачные дети Петра от Марты Скавронской. А Иоанн VI — законный правнук царя Иоанна V Алексеевича и его завещала короновать императрица Анна Иоанновна...

За эти «произносимыя им великоважныя, непристойныя слова» велено было вырвать Турчанинову язык, а всем троим — учинить жестокое публичное наказание на Красной площади, вырвать ноздри и сослать куда подальше.

Александр Турчанинов на первых порах оказался в Охотске, Ивашкин в Якутске, Сновидов на Камчатке.

Но скоро от командира Охотского порта пришла бумага о том, «что Турчанинов, находясь в остроге, проел все свои деньги, которые у него были, теперь помирает с голоду, а кормовых ему не положено, пустить же его ходить по миру он боится, чтобы колодник не рассказал в народе тех слов, за что он был сослан».

Подивились в московском Сибирском приказе логике охотского командира — боится пустить по миру человека, у которого вырвали язык... И пожалели Турчанинова — поняли, что ретивый сей начальник заморит-таки несчастного колодника до смерти, и составили проект нового указа, по которому местом ссылки и Турчанинова, и Ивашкина определялась Камчатка. Каждый из них устраивал свою личную жизнь как мог. Сновидов примкнул к миссионерам и с их помощью завел в устье реки Камчатки солеваренный завод. Так он вышел в люди. Ивашкин сблизился с командиром Камчатки Василием Чередовым и стал в этот период фактическим правителем Камчатки. Потом, как это водилось, Чередов был отдан под суд, и Ивашкин остался без своего высокого покровителя.

Наступил и звездный час Александра Дмитриевича Турчанинова. На Камчатку прибыл, назначенный Сенатом, новый командир капитан-лейтенант И. С. Извеков. Такого изверга Камчатка не знала ни до, ни после: дело доходило до того, что личный секретарь Извекова боялся входить для доклада в покои командира, не имея за поясом заряженного пистолета или обнаженной сабли — действия и поступки Извекова были самые неожиданные, так что ни один человек в Большерецке не мог предполагать, чем может закончиться для него встреча с командиром.

Каждый день в большерецкой канцелярии шла попойка — пили особо приближенные. Во главе стола восседал лучший друг Извекова — безъязыкий Александр Турчанинов. За пять лет владычества Извекова на водку и закуску ушло около семидесяти тысяч рублей.

К вечеру одуревшие от выпитого собутыльники выходили проветриться на единственную в Большерецке улицу, густо заросшую луговой ромашкой... Никто в этот час не смел даже выглянуть во двор — никому не хотелось быть избитым или искалеченным. Извекову все равно было, кто оказывался перед ним — ребенок или женщина, солдат или казак, он сразу начинал отыскивать, к чему бы ему придраться. И обязательно находил — и жертву по его приказу и на его глазах пороли, как на корабле, линьками.

Но мог командир и сам схватиться за оружие, чтобы расправиться тут же на месте — одному казаку Извеков перерубил нос своим офицерским кортиком, другому саблей разбил голову. Не было управы на зверюгу-командира — Охотску, как все прежние командиры, он не подчинялся, а Сенат не намерен был изменять свой указ.

В 1768 году на полуостров была завезена черная оспа. Она унесла тысячи жизней, а Извеков пил и палец о палец не ударил, чтобы сделать хоть что-то для спасения людей. Он только рассылал по камчатским селениям свои циркуляры о том, что нужно держать больных в теплых избах, кормить свежей рыбой и не поить холодной водой... Но некому было ловить свежую рыбу, топить в избах печи, подавать больным теплую воду — обезлюдели многие селения и в холодных избах лежали неубранные трупы, а оставшиеся в живых бежали куда глаза глядят.

Вот тогда-то и переполнилась в камчатской столице Большерецке чаша народного терпения, и 2 мая 1769 года казаки и солдаты, камчадалы и промышленники, чиновники большерецкой канцелярии и моряки с зимующего в Чекавке галиота «Святой Павел» подняли бунт против Извекова. Командир Камчатки безропотно сдал власть, но 19 мая в пять часов утра вместе со своими вооруженными компаньонами-собутыльниками захватил большерецкую канцелярию, выпустил из казенки арестантов и, заняв круговую оборону — выставив все имеющиеся в Большерецке пушки,— закатил пир на весь мир.

Жители Большерецка пошли на приступ и, выломав двери, ворвались в канцелярию, готовые к смертному бою с ненавистным Извековым и иже с ним. Но они увидели, что Извеков и все остальные защитники были вдрызг пьяны.

В тот же день на галиоте «Святой Павел» Извекова в кандалах отправили в Охотск, где он предстал перед судом и был разжалован в матросы.

Лишившись покровителя, немой Турчанинов вынужден был в унижении добывать пропитание, чтобы не умереть с голоду в остроге, где его все без исключения ненавидели за дружбу с бывшим командиром и за все те издевательства над людьми, где он был не только немым свидетелем, но и добровольным участником, а то и инициатором. И потому как утопающий за соломинку ухватился Турчанинов за возможность послужить своему предводителю и бежать с ним хоть на край света. Так он оказался среди членов экипажа «Святого Петра» и дошел вместе со всеми до Макао, где и умер 10 ноября 1771 года.

Петр Хрущов

Загадочной фигурой был этот Петр Алексеевич Хрущев в стане большерецких заговорщиков. Единственный не принявший присяги на верность царевичу Павлу, не подписавший «Объявления». В пику социал-утопическим настроениям многих из заговорщиков повез с собой в Европу рабов — камчадалов Паранчиных. Странно, но ему все прощалось. Более того, на галиоте он исполнял обязанности аудитора — военного следователя, судьи и прокурора. То есть ему было доверено вершить суд над членами экипажа галиота на основании тех законов, которые он не признавал и презирал, не скрывая этого от всех. Почему? Да потому что эти самые законы не признавал и презирал и лучший друг Петра Хрущева Август Мориц Беньевский.

«Человек отличного ума... с большими познаниями»,— характеризовал Хрущева Василий Берх, а ему об этом говорили те, кто помнил еще ссыльного Хрущова. Многие историки даже считают, что инициатива заговора и побега исходила именно от Петра Алексеевича. Думаю, что Беньевского и Хрущова не стоит разобщать — жили они вместе, думали, искали возможности захвата власти в Большерецке и бегства с Камчатки.

Хрущов был циником. Когда у бунтарей отрезали все пути назад, он продемонстрировал полное презрение ко всему, что еще вчера воодушевляло заговорщиков. Слыл он и честолюбцем. За что впервые поплатился в 1762 году, будучи поручиком лейб-гвардии Измайловского полка, когда решил, не считая себя хуже братьев Орловых, организовать новый дворцовый переворот. Кого же наметил он в русские цари? Петр III был убит Алексеем Орловым. Может быть, Павла? Но тогда почему Хрущов отказывается ему присягать? Значит, кого-то еще? Кого? Все того же бедного Иоанна Антоновича, из-за которого лишился языка и ноздрей Александр Турчанинов еще в 1742 году.

Заговор составили братья Гурьевы — Семен, Иван, Петр и братья Хрущевы — Петр и Алексей. Они хотели воспользоваться тем, что в рядах гвардии не было единого мнения о законности восшествия на русский престол немецкой принцессы Софьи Августы Ангальт-Цербстской... Но ведь Иоанн Антонович, принц Брауншвейг-Люнебургский, сын герцога Брауншвейгского, внук герцога Мекленбургского и только лишь правнук царя Ивана V — какая там русская кровь...

Тем не менее Хрущевы и Гурьевы вознамерились посадить на трон Иоанна как наиболее достойного, даже не подозревая, что Иоанн VI за двадцать лет одиночного заключения в секретной камере Шлиссельбургской крепости превратился в идиота.

Любопытно, что в следственном деле Гурьевых—Хрущевых очень много сходного с делом Иоасафа Батурина. И здесь и там очевидна попытка выдать желаемое за действительное: увеличить число заговорщиков с пяти человек до нескольких тысяч, намекнуть на то, что среди заговорщиков и князь Никита Трубецкой, Иван Федорович Голицын, кое-кто из сановных Гурьевых и даже Иван Иванович Шувалов, а всего 70 «больших людей».

Цель была проста — запутать как можно большее число людей, втянуть их в заговор, совершить переворот и получить от нового императора все, что льстило воспаленному честолюбию. Но только в Большерецке Хрущов насладился вволю плодами нового заговора и получил наивысшее в его понимании удовлетворение, откровенно противопоставив себя толпе бунтарей и заняв особое, привилегированное место при особе предводителя.

В Большерецке вместе с Хрущевым отбывал ссылку и Семен Гурьев. Сначала и он примкнул к заговору — как-никак восемь лет провел уже в камчатской ссылке,— но в бунте участвовать отказался категорически. К тому времени он был уже женат на дочери ссыльного Ивана Кузьмича Секирина и стал отцом. Когда-то именно Семен Селиверстович Гурьев организовывал дворцовый заговор. Петр Хрущов же был лишь на вторых ролях. Вторую роль, если не вообще второстепенную, играл он и в Большерецком заговоре. Все это задевало болезненное самолюбие Хрущова, но в главари он так и не вышел.

Во Франции он поступил на службу капитаном корпуса волонтеров и отправился с Беньевским на Мадагаскар. Но в 1774 году вернулся в Россию, дождавшись прощения Екатерины II.

Иван Рюмин

Это единственный из камчатских казаков, кто принял участие в бунте. Хотя был он вовсе и не казак, а разжалованный канцелярист, «бывший за копеиста», «шельмованный казак», как говорится о нем в документах.

Что привлекло в нем Беньевского? Видимо, то, что Иван Рюмин служил в большерецкой канцелярии и имел доступ к морским картам. Ключик же к Рюмину подобрать было нетрудно: шельмованный — это все равно, что обиженный. Оставалось только выяснить — кем. Но и это было не так уж сложно — все теми же Креницыным и Левашевым, которые подтолкнули к бегству с Камчатки командира галиотов «Святая Екатерина» и «Святой Павел».

Чем же не угодил им Иван Рюмин? А случилось так, что на следствии в 1766 году следователи секретной правительственной экспедиции пытались узнать у Рюмина все, что тому приходилось записывать со слов мореходов Савина Пономарева, Степана Глотова, Ивана Соловьева о Лисьих островах — Умнаке, Уналашке, Унимаке. Рюмин же ни с того ни с сего заявил, что ему ничего не известно об этих «новооткрытых» землях. Обман раскрылся, когда сами мореходы Глотов и Соловьев уличили Рюмина в том, что он писал под их диктовку в 1764 году рапорт о «новооткрытых островах». Естественно, что все это не могло пройти Рюмину даром, и он был ошельмован — публично бит кнутом — и разжалован из канцеляристов в казаки.

Что-то не заладилось у Ивана и в отношениях с Беньевским — уже после того, как был оснащен галиот и готов в путь, штурман Чурин решает догрузить судно мукой, и Беньевский посылает в Большерецк за мукой Рюмина «с приказанием о немедленной доставке... под опасением жестокого наказания за ослушание». Поэтому мне не совсем ясно, по доброй воле или по принуждению отправился в то плавание Иван Рюмин вместе со своей женой, корячкой Любовью Саввичной.

На галиоте Рюмин исполнял роль вице-секретаря. Вместе с корабельным секретарем Спиридоном Судейкиным вели они путевой журнал, который стал фактически единственно правдивым документом о плавании «Святого Петра» в Охотском, Японском и Восточно-Китайском морях. Впервые «Записки канцеляриста Рюмкаа», которые можно было бы назвать «Путешествие за три океана», увидели свет в журнале «Северный архив» в 1822 году.

Супругам Рюминым выпала счастливая доля благополучно перенести все тяготы того путешествия и в 1773 году вернуться в Россию. Они вместе с Судейкиным поселились в Тобольске и, видимо, пошли по гражданской службе.

Яков Кузнецов

Среди промышленников, примкнувших к заговору, было и несколько камчадалов. Чем же их-то смог привлечь Беньевский? Землей Штеллера? Едва ли камчадалы шли на промыслы по воле своих старшин-тойонов да камчатского начальства, которое получало в казну ясак за каждого камчадала-промышленника на несколько лет вперед от купцов-нанимателей. Да еще сверх ясака в собственный карман изрядный куш, а камчадалы потом отрабатывали за все купцу, получая половину заработанного, которая полностью уходила на пропитание, лопотинку-одежонку, обувку и долги семьи, которые накопились за годы отсутствия кормильца. Так что вряд ли смогли бы привлечь камчадалов сказки о Земле Штеллера. Но они могли поверить в другое — во что верили Степанов и Панов — в существование островов, где люди живут свободно и счастливо, не ведая наказания и страха, нищеты и голода.

Почему я так уверен в этом? Да потому, что среди камчадалов-заговорщиков был один, кому кое-что могло быть известно о возможности существования таких островов. Это Яков Кузнецов, камчадал из Камаковского острожка на реке Камчатке. Когда-то этот острожек звали Пеучев или Шванолом, но позже его прозвали Камаков по имени вождя Камака, примкнувшего к антихристианскому восстанию ительменов и коряков, которое подняли в 1746 году братья-камчадалы Алексей и Иван Лазуковы. После крещения Камак получил новое имя — теперь его все звали Степан Кузнецов.

Об Алексее Лазукове, предводителе восстания, ходили потом нехорошие слухи. Он с корякскими вождями Умьевушкой и Ивашкой перебили ясашных сборщиков в острожке Юмтином, который потом, после расправы над бунтарями, станет называться Дранкой. Собирался он напасть и на Нижнекамчатский острог, где располагалась партия миссионеров архимандрита Иоасафа Хотунцевского, насильно крестивших камчадалов и коряков. Вожди сговорились выступить в один день двумя отрядами — один по морскому берегу, другой по долине — и, объединившись, взять приступом острог. Но в самый последний момент случилось непредвиденное — Алексей и Иван Лазуковы пришли в Нижнекамчатск и добровольно сдались властям. Их расстреляли. Но о предательстве Лазукова долго еще говорили русские, камчадалы и коряки. Слишком уж хорошо все они знали Алексея — человека необыкновенного мужества, честного и справедливого.

А всему виной были эти самые острова. В 1741 году Алексей Лазуков пошел в море на казенном пакетботе «Святой Петр», побывал у берегов Америки, высаживался на Шумагинских островах и пытался разговаривать — он был толмачом на судне — с аборигенами-американцами, которые признали его за своего и даже не хотели отпускать. В декабре экипаж пакетбота высадился на необитаемый остров. Чтобы выжить, каждый из экипажа, будь то офицер или простой толмач, должны были отказаться от всего того, что разделяло их в обычной жизни — от чинов, привилегий, чувств национального превосходства и сословных прав... И они выжили. Скроили из остатков пакетбота гукор и вернулись назад на Камчатку... Месяцы, проведенные на Командорском острове, Лазуков, должно быть, вспоминал очень часто. Эту счастливую историю передавали из уст в уста. Пережитое на островах чувство братства осчастливило и погубило Алексея Лазукова — не смог он повернуть оружие против тех, кто открыл ему новое понимание жизни, потому и предпочел он сдаться, зная, что не будет прощен ни палачом Хотунцевским, ни братьями своими по оружию и крови, которых он предал ради других своих братьев — по духу...

Такая вот история. И ее должен был знать Яков Кузнецов. Может быть, потому он и отправился в дальние края, чтобы найти такой же остров и устроить на нем такую же счастливую жизнь, какая явилась Лазукову...

Свой остров Яков Кузнецов найдет у африканских берегов — больного камчадала оставят в госпитале на Маврикии. С ним останутся такие же больные камчадал Сидор Красильников и промышленники Козьма Облупин, Андрей Оборин и Михаил Чулошников. До Франции доберется потом только Облупин. Что стало с остальными — неизвестно. Но если заглянуть в справочники и узнать, насколько счастливой была жизнь в те времена на Маврикии, то выяснится, что 10 процентов населения острова составляли белые господа, 6 процентов — свободные люди разных национальностей, а остальные проценты приходились на долю рабов-африканцев. Не было, оказывается, ни в одном из двух пройденных ими океанов той земли, на которой можно было бы счастливо жить, не страдая и не печалясь...

Не отыскалось такого острова и в третьем — Атлантическом океане. На кладбище Лурианского госпиталя остался навсегда камчадал Ефрем Трапезников. А Прокопий Попов, добравшись наконец до Европы, пошел пешком в Париж, чтобы добиться разрешения вернуться на родину...

Дмитрий Бочаров

Многие историки написали в своих исследованиях, что штурманский ученик Дмитрий Бочаров был вывезен с Камчатки насильно. Нет, насильно были вывезены только штурманские ученики Герасим Измайлов и Филипп Зябликов, а Бочаров добровольно примкнул к заговорщикам. Он был командиром галиота «Святая Екатерина». В недавнем прошлом — помощник Максима Чурина, зимовал вместе со штурманом на Унимаке, где, вероятно, поддерживал своего командира в его спорах с Петром Кузьмичом Креницыным. Затем Чурин принял «Святого Петра», и на зимовку «Святой Петр» и «Святая Екатерина» пришли в Чекавинскую гавань.

Известно, что Дмитрий Бочаров был в числе тех, кто решал вопрос о бегстве с Камчатки на казенном галиоте. И он бежал на нем вместе с женой Прасковьей Михайловной и потерял ее в Макао, как и командира своего, Максима Чурина.

С ним бежали и матросы с галиота «Святая Екатерина» — Василий Потолов, Петр Софронов, Герасим Береснев, Тимофей Семяченков. Только Василий Потолов — матрос из «присыльных арестантов» последовал с Беньевским, остальные остались со своим командиром — Дмитрием Бочаровым. По возвращении в Россию Бочаров просил, чтобы его оставили на морской службе в Охотске, но получил отставку, и местожительством ему определили Иркутск. Однако без моря Бочаров жить не мог и охотно дал свое согласие камчатским купцам-компанейщикам Луке Алину и Петру Сидорову повести на восток к богатым пушным зверьем островам промысловый бот «Петр и Павел». В числе компанейщиков Алина и Сидорова впервые пробовал свое счастье и молодой рыльский купец Григорий Шелихов — он тогда только примерялся еще, куда повыгодней пристроить капиталы своей жены, вдовы богатого иркутского купца,— как ему посоветовал дед жены Никифор Трапезников. В 1783 году Григорий Иванович приглашает Бочарова к себе и назначает его командиром галиота «Святой Михаил», который в тот же год в составе экспедиции пошел на Кадьяк основывать первое поселение будущей Русской Америки. На флагмане — галиоте «Три святителя» — шел вместе с Шелиховым командир судна штурман Герасим Измайлов, которого в конце мая 1771 года Беньевский оставил на необитаемом курильском острове Симушир. И в дальнейшем мореходные судьбы Измайлова и Бочарова будут неотрывны друг от друга.

Герасим Измайлов

Он был единственным в Большерецком остроге, кто пытался противодействовать бунтарям. Вечером 26 апреля 1771 года, совершенно случайно, Измайлов и Зябликов узнали, что Беньевский с ссыльными и промышленниками собираются убить командира Камчатки Нилова и бежать из Большерецка. Они тут же пошли в канцелярию, но к Нилову их не пустили. Когда штурманские ученики попытались рассказать обо всем караульному, тот не поверил, решив, что Измайлов с Зябликовым пьяны. Через час-другой они снова пришли, но караульный их опять не пустил. И вдруг на дворе кто-то испуганно закричал «караул!», в запертую дверь сильно ударили и потребовали отворить.

Зябликов с Измайловым спрятались в казенку за дверью. В тот же миг упала выломанная бунтарями дверь в сенях. Оттолкнув караульного, заговорщики прошли в спальню к Нилову. Вскоре оттуда донеслись шум, сдавленный крик, матерщина, удары... Потом Беньевский, Винбланд, Чурин, Панов — Измайлов узнал их по голосам — ушли.

Измайлов и Зябликов попытались незаметно ускользнуть, но караульные промышленники схватили Филиппа Зябликова, а Измайлову удалось незаметно выбраться из канцелярии, однако возле дома сотника Черных, где шла перестрелка, его обстреляли.

Вернувшись к себе на квартиру, Измайлов тотчас собрал людей, чтобы пойти с ними против бунтовщиков, но они настроены были нерешительно. Тогда обратились к секретарю Нилова Спиридону Судейкину. Тот в испуге замахал руками — только без крови! Его поддержали остальные. Пока рядили, спорили да переговаривались, пришли в дом к Судейкину Винбланд с Хрущевым и промышленниками, забрали все ружья, пороховое зелье, пули и приказали Измайлову быть тотчас на площади у большерецкой канцелярии, где Бейпоск собирал всю команду галиота «Святая Екатерина», на котором Герасим был помощником у Дмитрия Бочарова.

На площади присягали царевичу Павлу. Измайлов и Зябликов отказались от присяги, и их обоих посадили в башню большерецкой канцелярии, а потом вместе с другими арестантами — в числе которых был и Спиридон Судейкин — вывезли в Чекавинскую гавань и держали в трюме галиота «Святая Екатерина» под караулом, пока готовили к отплытию «Святой Петр».

Нужно сказать, что Беньевскому удалось все же сломить того и другого — под «Объявлением» стоят подписи обоих. Может быть, для отвода глаз — оба собирались бежать с галиота на байдаре матроса Львова, которого обещали отпустить перед самым выходом «Петра» в море, но ничего не получилось. Львов ушел один, и бросаться за ним вплавь было слишком рискованно — по реке шла шуга.

Зябликов ушел с Беньевским и умер в Макао, а Измайлов остался на необитаемом острове вместе с Паранчиными. Это случилось 29 мая 1771 года.

Им было оставлено три сумы провианта, ружье «винтовантое», у которого была сломана ложа; пороха и свинца фунта с полтора; топор, фунтов десять прядева, четыре флага, пять рубашек (одна холщовая, три дабяных), два полотенца, одеяло, собачья парка, камлея, фуфайка со штанами...

2 августа на трех байдарах пришли на Симушир промышленники во главе с купцом Никоновым. Измайлов потребовал, чтобы его немедленно доставили в Большерецк. Вместо этого Никонов забрал Паранчиных и отправился с ними и своими людьми дальше — на восемнадцатый остров Уруп — промышлять морского зверя.

«Питаясь морскими ракушками, капустою и прочим», обменяв с никоновскими зверобоями всю теплую одежду, которую оставил ему Беньевский, на продукты, остался Измайлов на острове один-одинешенек, как Робинзон Крузо. Потом, правда, прибыли на остров промышленники купца Протодьяконова — с ними и прожил Измайлов тот год, а в июле 1772 года Никонов доставил его на Камчатку. В Большерецке Измайлова и Паранчина арестовали и отправили под караулом в Иркутск.

Дмитрий Бочаров, обогнув Азию и Европу, прожив больше года во Франции, отправлен был из Петербурга на место своего нового жительства — в Иркутск 5 октября 1773 года.

Герасим Измайлов в награду за свое радение перед матушкой-царицей получил высочайшее повеление о своем освобождении из-под стражи 31 марта 1774 года. А еще через два года он, как и Бочаров, поведет на Алеутские острова промысловый бот Ивана Саввича Лапина и на Уналашке в 1778 году встретится с Джеймсом Куком, который с большой симпатией отзовется потом об этом русском мореходе в своем путевом дневнике.

В 1781 году Герасим Алексеевич вернется в Охотск, и здесь он будет приглашен на службу к Григорию Ивановичу Шелихову и поведет на Кадьяк галиот «Три святителя». С 30 апреля по 15 июля 1788 года Герасим Алексеевич Измайлов и Дмитрий Иванович Бочаров опишут на нем побережье Русской Америки от Кенайского полуострова до бухты Льтуа, открыв при этом заливы Якутаг и Нучек. Там, где побывали русские землепроходцы и мореходы, они «зарывали в землю медные доски с российскими гербами и надписью: «Земля Российского владения»...

На этом я хочу закончить свой рассказ о членах экипажа галиота «Святой Петр». Известно о них не так уж и много. Но и в этих неполных заметках видны их нелегкие и вместе с тем созвучные веку судьбы незаметных людей, усилиями которых вершилась история Российской империи.

Сергей Вахрин

Иоасаф Батурин

Эпизод из истории царствования Елисаветы Петровны.

К числу бедственных годов, пережитых многострадальною Москвою, бесспорно следует отнести 1748 и 1749 годы Елисаветинского царствования. То была самая суровая пора в истории крепостного права в России. Правительство, в видах обеспечения более правильного платежа податей, принуждено было предпринять, около того времени, ряд мер, очевидно клонившихся к прикреплению податного сословия и расширению пределов господской власти. Так, в 1742 году, повелено было произвести новую всенародную перепись 1 . Главная цель этой меры определялась следующими словами инструкции, данной ревизорам: «дабы ни один без положения не оставался». Таким образом, закон стирал последние признаки личной свободы. Служилый человек должен был записаться в службу за государством, податной — в подушный оклад за всяким, кто только примет его и обяжется платить за него подушную подать. Люди, слывшие до того времени вольными и обязанные теперь непременно приискать себе господина, могли еще по крайней мере выбирать себе этого господина, по своему желанию, и входить с ним в некоторые условия закрепощения, но вскоре они лишились даже и этой, весьма скромной, льготы. Закон 14 марта 1746 года, предоставивший право иметь крепостных людей одному лишь малочисленному дворянству 2 , окончательно стеснил свободных бедняков: они должны были теперь просить уже как милостыни, чтобы кто нибудь из дворян взял их к себе в вечное рабство, с обязательством платить за них подати, а которые не успевали в этом, тех записывало к кому либо само правительство, по своему усмотрению, или же ссылало для поселения в Оренбург, а то и в работу на казенные заводы. Крестьяне протестовали против такого неестественного порядка вещей своим обычным способом: они толпами бежали от тягостей крепостного состояния в Астраханские и Оренбургские степи, в Сибирь, в Прибалтийские провинции, в Польшу, Пруссию и даже в бусурманскую Турцию. Из оставшихся дома, одни покорно записывались в вечную и безусловную крепость, другие бежали «для вольных работ» на фабрики, заводы, но там попадали в пущую неволю к фабрикантам; наконец, самые озлобленные — разрывали все связи с обществом и жестоко мстили ему разбоями, достигшими в ту пору до небывалых размеров. Темные закоулки Москвы и окружающие ее слободы всегда представляли гостеприимный и безопасный приют для всяких «вольных, прихожих и гулящих людей». В описываемое время, беглые крестьяне и дворовые люди отовсюду стекались в Белокаменную и не замедлили дать знать о своем присутствии рядом поджогов и открытых грабежей, распространявших всеобщую панику. «Все свободные люди, — читаем в частном письме из Москвы, от 26 мая 1748 года, — оставя свои домы, въезжают в деревни, кто ж не имеет деревень, все выехали на поле и там живут, а бедные, кому лошадей нанять нечем, на себе вытаща скарбишки свои, расположились и живут по пустырям, где и спасение от таких пожаров худое, да куда же деться? Копают великие ямы и свои пожитки туда прячут, чего, чаю, от Польского раззорения не бывало... Притом, жары великие и вихри были, ржи засохли, а яровое не всходит» 3 . Как велики были тогдашние бедствия Москвы, можно видеть и из того, что даже в Петербурге признали необходимым расставить гвардейские пикеты около дворцов, на площадях и на улицах ближайших к московской дороге, «дабы с той стороны никакой злодей вкрасться и такое же зло учинить не мог, понеже всем известно — как сказано в именном указе — какое в Москве, от огненного запаления, как уже явно оказалось, от большей части злодеями чиненного, чрез частые пожары многое раззорение воспоследовало» 4 .

В такое то тревожное время императрица Елисавета Петровна задумала переехать со всем двором, синодом, сенатом и коллегиями в Москву, где и имела пребывание с декабря 1748-го по декабрь 1749 года. Если при этом предполагалось обеспечить порядок в древней столице, то цель эта, кажется, не была достигнута. Не смотря на присутствие двора и высших правительственных учреждений, проживающие в Москве, «господские люди не только ночью, но и днем проезжих грабили и убивали» 5 , а в Московском уезде «разбойники жгли обывателей в их домах». Весьма знаменательно, что при таких трудных обстоятельствах, императрица, по-видимому, более рассчитывала на силу нравственного примера, нежели на репресивные меры. Большую часть времени она посвящала молитве и богомольным путешествиям за город, по примеру своего благочестивого деда. Камер-фурьерский журнал печального 1749 года почти исключительно наполнен записями об этих царских выездах, между которыми особенно замечателен, так называемый, «Троицкий поход». Это богомольное путешествие в Троице-Сергиеву лавру, совершенное императрицею, по обету, пешком, началось 3-го Июня и продолжалось с перерывами, до самого Петрова дня. Такое тихое шествие может быть происходило и оттого, что с переездом в Москву императрица беспрестанно заболевала спазмами и коликою, причинявшими ей большие страдания. Пройдя две-три версты «пеша», императрица садилась в карету или останавливалась в попутном селе, а иногда возвращалась назад; потом снова «выступала в поход» и непременно проходила пешком то пространство, которое перед тем проезжала в карете. Вероятно погода благоприятствовала этому путешествию, потому что не только обед и ужин, но даже и ночлег приготовлялись под открытым небом, на лугу, в раскинутых шатрах. Таким образом, императрица дошла до села Братовщины (в 30-ти верстах от Москвы) лишь 9-го Июня. Пробыв здесь две ночи, императрица поспешно возвратилась в столицу, «оставив в оном селе караульных лейб-гвардии офицеров» 6 . Такой неожиданный перерыв путешествия очевидно был вызван каким нибудь чрезвычайным случаем. И действительно, в то время, на одной из самых значительных московских суконных фабрик произошли беспорядки, имевшие, по-видимому, тесную связь с общим крестьянским движением. Рабочие той фабрики вдруг оставили работу и разбрелись по московским харчевням и фортинам, наводя на всех ужас беспощадными грабежами и убийствами. Нужно сказать, что положение фабричных того времени было действительно отчаянное. Это был готовый материал для всякой смуты, припасенный самим правительством. Еще в царствование Анны Ивановны, содержатель Ярославской полотняной фабрики Иван Затрапезный, полотняной и парусной фабрики — Афанасий Гончаров и друг. фабриканты неоднократно представляли сенату, что «размножению и спокойному содержанию» заведенных ими фабрик, препятствует недостаток в мастерах, подмастерьях, учениках и работных людях. Вследствие чего, в 1736 году, состоялся именной указ, коим повелено было «оставить вечно при фабриках» всех тех, которые обучились на оных какому нибудь мастерству, а на будущее время, «на тех фабриках всяким мастерствам обучать и в мастера производить из детей вышеписанных, отданных им вечно». За тем, «кто из тех вечно отданных к фабрикам сбежит на прежнее жилище или в иные места, там нигде не принимать и не держать, а поймав, приводить и объявлять в городах воеводам, а им учиня наказание, отсылать на теж фабрики, откуда бежали... А кто из них явятся невоздержные и ни к какому учению не прилежные, о тех самим фабрикантам, по довольном домашнем наказании, объявлять в коммерц-коллегию откуда, по свидетельству фабриканскому, ссылать в ссылки в дальние города или на Камчатку в работу, чтоб другим был страх». Таким образом, те несчастные, которые имели неосторожность научиться мастерству, отдавались с потомством в полную собственность фабриканта. Всех же тех, которые состояли на фабриках «при черных работах, отдать чьи они были, а впредь в те работы нанимать вольных с пашпортами». Тогда же предоставлено было фабрикантам «и впредь покупать на свои мануфактуры и фабрики людей и крестьян токмо без земель и не целыми деревнями» 7 . Как тяжело было жить фабричным рабочим, при таких широких правах фабриканта, красноречивее всяких описаний свидетельствуют «происшествия на фабриках» подобные тому, которое заставило императрицу Елисавету Петровну прервать свое богомольное шествие к Троице.

12 Июня 1749 года, содержатель Московской суконной фабрики Ефим Болотин с товарищи, подали в мануфактур-коллегию объявление 8 о том, что «записанные при той фабрике, по силе именного указа 1736 года, работные люди, неведомо с каким умыслом, суконное дело оставили и упрямством своим работать не хотят, и за такою их остановкою, им никакими мерами сукон выставить и фабрики содержать не возможно» 9 . Фабриканты требовали, чтобы «объявленным работным людям, за их своевольство и непослушание, когда пойманы будут, учинить наказание, малолетним, вместо кнута, плетьми, а немалолетних — десятого кнутом». Коллегие вызвала трех работников, из 120 человек оставшихся на фабрике, испросила их: «чего ради той мануфактуры мастеровые и работные люди многие, оставя суконное дело, с мануфактуры разошлись?». Те отвечали, что не знают почему «те работные люди собою самовольно более 800 человек 10 сошли и какого ради вымыслу суконное дело оставили и к работе не являются... А они-де, и в том числе отлучившиеся с фабрики, от содержателей заработные деньги получают все сполна, без удержания и работу фабриканты дают беспрерывно». Коллегие дала знать о случившемся происшествии в московскую полицеймейстерскую канцелярию, которая, хотя и была в то время в больших хлопотах по делу знаменитого вора-сыщика Ваньки Каина, однако, не замедлила назначить особую команду для поимки беглых фабричных. Начальнику этой команды, капитану Ивану Павлову удалось, наконец, розыскать в разных воровских притонах 381 работника, которых он и возвратил на фабрику 26 Июня, но в тот же день содержатели фабрики донесли мануфактур-коллегии, что рабочие, возвращенные полициею, «упрямством своим к работе нейдут и чинятся им противны». Члены коллегии отправились всем собранием на фабрику и «наикрепчайше приказывали» рабочим «вступить в работу», но те единогласно объявили, что «о чинимых им от фабрикантов обидах и непрестанных жестоких наказаниях, они подали прошение ее императорскому величеству и доколе на оное их челобитье указ не воспоследует, по то время в работу не пойдут». Собрание начало усовещевать ослушников и предлагало им объяснить свои нужды и неудовольствия непосредственно самой коллегии, не утруждая императрицы, но фабричные, по исконной народной ненависти к «приказному люду», не желали объясняться с чиновниками и добивались суда царского. Тогда члены коллегии положили наказать «пущих заводчиков» 11 , для страха другим, кнутом, но предварительно распорядились развести прочих фабричных в палаты, «дабы при том наказании не учинено было от них какого возмущения». Рабочие не хотели итти в палаты, «однакоже в те палаты и по неволе введены». Но как только начали наказывать первого из «заводчиков» — ткача Терентия Афанасьева, «работные люди из палат великим гвалтом бросились в двери и команду отбили знатно, хотя его, Афанасьева, от наказания избавить». Если бы не капитан Павлов, вовремя подоспевший с своею командою, фабричные «уповательно учинили бы не малые злодейства». Наказание зачинщиков только раздражило их товарищей. Все они, за исключением 20 человек, «объявили, что в работу не пойдут и не пошли и учинились противны». К 30 Июню дела Ефима Болотина несколько улучшились. В тот день он донес мануфактур-коллегии, что только 127 человек «в работу упрямством своим не вступают» и что в бегах еще осталось 586 человек. За тем, 7 Июля, состоялось сенатское определение, по коему десятого человека из 127 упомянутых работников, приказано бить кнутом, а после того, вместе с прежде наказанными коллегиею, «заковав в кандалы, сослать в Рогервик в работу», а остальных ослушников наказать плетьми «и велеть ввесть в палаты и к работе принудить». По этому определению, 8 Июля, в день празднования Казанской Божией Матери, на Большом суконном дворе публично наказывали фабричных кнутом и плетьми, заковывали в кандалы и снаряжали в ссылку... Такое явное неуважение к свято-чтимому празднику должно было произвести тяжелое впечатление на жителей столицы. Может быть оно вызвало даже какие нибудь новые беспорядки; прямых указаний на это не имеется, но только известно, что через два дня состоялся именной указ о том, «чтобы впредь с сего времени в праздничные и викториальные дни никаких экзекуций никому не чинить» 12 .

Между тем, еще 21 Июня, в самый разгар буйства фабричных, императрица Елисавета Петровна уехала в село Братовщину, для продолжения прерванного путешествия, приказав при этом вел. кн. Петру Федоровичу и вел. княгине, остававшимся до того в Москве, переехать, на время Троицкого похода, в имение Чоглоковых — д. Раево, в 11 верстах от Москвы, по троицкой дороге. Распоряжение это, без сомнения, имело некоторую связь с ходившими в то время слухами о расстроенном здоровьи императрицы и о возможности скорой ее кончины, слухами, породившими столько соблазнительных предположений и догадок о дальнейших судьбах русского престола. Повторение при этом имени Иоанна Антоновича представлялось даже опасным, в виду того возбужденного настроения, в котором находились жители столицы. К тому же и в лице вел. кн. Петра Федоровича всякий видел единственного внука Петра Великого, а следовательно имевшего больше державных прав нежели сама Елисавета Петровна... Все это конечно раздражало императрицу и делало ее подозрительною даже к членам своей семьи. Отсылая молодой двор, на время своего отсутствия из столицы, к таким надежным людям, как Чоглоковы 13 , она могла спокойно продолжать свое богомольное путешествие.

После отъезда императрицы, московские беспорядки усилились до такой степени, что правительство принуждено было, наконец, прибегнуть к решительным мерам. Именным указом 25 Июня повелено было «для искоренения злодеев, полицейскую московскую команду усилить солдатами из полевых полков». В скором времени, из среды этих самых войск выступил на сцену человек, задумавший было воспользоваться московскою неурядицею, для совершения государственного переворота. То был Иоасаф Батурин, подпоручик Ширванского пехотного полка.

Иоасаф Андреевич Батурин, принадлежал к старинной дворянской фамилии, получил и соответствующее своему общественному положению образование. Он воспитывался в сухопутном шляхетном кадетском корпусе, в одно время с А. П. Сумароковым, А. В. Олсуфьевым и князем Мих. Никит. Волконским, столь известными деятелями Екатерининского царствования, Батурин поступил в корпус в апреле 1732 года и в апреле же 1740 г. выпущен был в армию прапорщиком, с следующим аттестатом: «переводит с немецкого на Российский язык легких авторов; рисует красками; геометрию и практику окончал; фехтует в контру; немецкую ореографию начинает» 14 . О поведении Батурина умалчивается в аттестате и очень может быть потому, что не представлялось возможным сказать что нибудь в пользу аттестуемого.

Гораздо позже, Екатерина, в своих записках, охарактеризовала Батурина весьма непривлекательными чертами. По ее словам, это был обремененный долгами игрок, слывший негодяем, но обладавший весьма решительным нравом 15 .

Еще в начале царствования Елисаветы Петровны, Батурин, служа прапорщиком в Луцком драгунском полку, был приговорен, «по содержанному над ним фергеру и кригсрехту», к смертной казни, «за непристойные, противные и неучтивые слова» против своего полковника фон-Экина, а также за ложное сказывание «слова и дела по первому пункту» за тем же полковником и за прапорщиком князем Козловским. Военная коллегие несколько смягчила этот суровый приговор: Батурин был лишен прапорщичьего чина и патента и послан на три года в Сибирь, в казенные работы, с тем, чтобы по прошествии этого срока, был определен до выслуги в солдаты. Из Сибири Батурин опять объявил за полковником фон-Экиным и князем Козловским «слово и дело», вследствие чего был вызван в тайную канцелярию, где объяснил, что однажды, в присутствии Экина и князя Козловского, он сказал: «куда-де как хорошо выстроен в Курляндии дворец бывшего герцога Курляндского! Ежели бы-де можно было перенести его в Москву или в Петербург!». На это полковник Экин, в присутствии князя Козловского, ответил, будто бы: «тот-де дворец затем хорошо выстроен, что Государыня Анна Иоанновна любила герцога.........да не наше то дело»! Этот оговор не удался. Полковник Экин и князь Козловский, допрошенные по этому делу в Сибирской губернской канцелярии, оказались невиновными. Тогда Батурин попробовал очернить Экина другим способом. Он донес «о чинимых, будто бы, им, полковником Экиным, непорядках и противных регулам поступках». О доносе этом было сообщено, по принадлежности, в военную коллегию, куда отправлен был и доноситель. В коллегии Батурин «показывал о некотором в Сибирской губернии и в Иркутской провинции не малом интересе» и весьма удачно повернул дело к каким то проектам и предложениям, переданным коллегиею на заключение сената, который определил «исследовать чрез нарочного о предложении» Батурина и за тем, представить таковое на воззрение ее императорского величества. Сам же Батурин, до воспоследования высочайшей резолюции на заявленное им «предложение», освобожден был на поруки. К сожалению, остается неизвестным, в чем заключалось предложение Батурина, одобренное, по-видимому, и военною коллегиею и сенатом. Можно думать, что по достаточном расследовании, оно оказалось не заслуживающим высочайшего воззрения, и вероятно было придумано Батуриным только для того, чтобы оттянуть время до окончания срока ссылки, по истечении которого он должен был поступить до выслуги в солдаты. Как бы там ни было, но в 1749 году Батурин был уже подпоручиком и состоял в Ширванском пехотном полку, квартировавшем в окрестностях Москвы, недалеко от д. Раева, куда в Июне месяце переехали, по приказанию императрицы, вел. кн. Петр Федорович и великая княгиня.

Жизнь молодого двора в Раеве не отличалась разнообразием. По свидетельству Екатерины, великий князь с утра до вечера тешился охотою, которая, благодаря предупредительности Чоглокова, была организована весьма тщательно. Она состояла из двух свор: в одной находились русские собаки, за которыми смотрели русские же егеря, а в другой французкие и немецкие собаки, за которыми ходили старый берейтор-француз, мальчик-курляндец и некий немец. Иностранная свора находилась в непосредственном заведывании великого князя, который входил во все малейшие подробности псарни и почти не разлучался с ее приставниками. Батурин нашел случай сойтись с великокняжескими егерями-иностранцами и убедил их сказать, при случае, великому князю, что, вот мол, в Ширванском полку есть офицер Батурин, чрезвычайно преданный его высочеству и что весь полк разделяет его чувства. Это понравилось великому князю и он расспрашивал у егерей о разных подробностях, относящихся к выхваляемому полку. После такой подготовки, Батурин стал добиваться позволения представиться великому князю во время охоты. Несколько подумав, великий князь уступил просьбе егерей и Батурину указали место в лесу, где он должен был дожидаться великого князя. Едва показался Петр Федорович, Батурин бросился на колени и начал клясться, что кроме его, великого князя, он не признает над собою другого государя и готов исполнить все, что только он ни прикажет ему. Петр Федорович, испуганный этою неожиданною исповедью, в ту же минуту пришпорил лошадь и помчался далее, оставя за собою распростертого Батурина. Так, по крайней мере, рассказывал Екатерине об этом странном случае, несколько времени спустя, сам великий князь, уверяя при этом, что он не имел с Батуриным никаких других сношений и что он предупреждал своих егерей остерегаться этого человека, чтобы не попасть с ним в беду. Эти уверения и смущение великого князя привели Екатерину к подозрению, что муж ее не вполне откровенен, что в его рассказе осталось что-то недоговоренным.

В скором времени, подозрение Екатерины оправдалось, по крайней мере в том отношении, что происшествие в Раеве имело гораздо более серьезное значение нежели то, которое придавал ему или старался придать великий князь.

В начале зимы, когда оба двора, большой и малый, возвратились в Москву, Батурин был арестован и отвезен в страшное Преображенское для допросов по доносу на него прапорщика Тимофея Ржевского и вахмистра Александра Урнежевского, а через несколько дней туда же отвезли и великокняжеских егерей. Это обстоятельство чрезвычайно встревожило Петра Федоровича. Екатерина всячески старалась ободрить его, уверяя, что если у него действительно не было других сношений с Батуриным, кроме встречи с ним в лесу на охоте, то он может быть спокоен, что вся эта история пройдет для него благополучно; но великий князь успокоился только тогда, когда узнал стороною, что его имя не посрамлено на допросах. Это известие заставило его даже прыгнуть от радости.

В Преображенском, в котором существовали еще в то время ужасные Петровские застенки, допрашивали, кроме Батурина и великокняжеских егерей или пикеров, как они названы в подлинном деле, еще суконщика Кенжина и служащих в Воронежском батальоне: подпоручика Тыртова, с двумя гренадерами Худышкиным и Кетовым.

Следствием обнаружилось следующее: Батурин просил двух егерей псовой охоты вел. кн. Петра Федоровича доложить его высочеству, что он, Батурин, может подговорить к бунту всех фабричных, Преображенский батальон, находящийся в Москве, и лейб-компанцев, участвовавших в возведении на престол Елисаветы Петровны, «которые-де к тому склонны и того давно желают, а им-де от его высочества дана будет знатная сумма денег». Все мы совокупясь — говорил Батурин велико-княжеским егерям — заарестуем весь дворец и Алексея Разумовского, а в ком не встретим себе единомышленника, того изрубим в мелкие части. Государыню же не выпустим из дворца до тех пор, пока его высочеству коронации не будет, а ежели той коронации не захотят архиереи, мы всех их, где бы они ни были, вытащим и принудим к тому силою. За тем, взяв великого князя, привезем его в церковь и велим короновать, а какой apxиерей не послушается, тому отрубим голову. «Ежели-де не бунтом идти, то его высочеству коронации никогда не бывать, для того что до той коронации Разумовский не допускает», а по этому, Батурин полагал собрать «хоть малую партию», нарядить всех в маски, посадить на коней и, улуча Разумовского на охоте, изрубить его или другим каким способом искать его смерти. В другой раз Батурин просил егерей доложить великому князю, что у него уже собрано тысяч с тридцать людей, да еще может быть приготовлено тысяч двадцать и что ему помогут исполнить задуманное «намерение» большие люди: граф Бестужев и генерал Степан Апраксин, которые, будто бы, уже стали на его сторону. Батурин пояснил на допросе, что он и сам хотел было однажды ехать к камердинеру великого князя Ивану Николаеву и просить чтобы тот доложил об его намерении его высочеству, но будучи пьян, не поехал.

Привлеченный к допросам суконщик Кенжин, может быть, был один из тех беглых рабочих суконной фабрики Ефима Болотина, которые летом наделали столько хлопот и своему хозяину, и мануфактур-коллегии. Батурин, подговаривая Кенжина «склонить к бунту всех фабрик работных людей, обнадеживал его тем, что вел. князь отдаст суконщикам удержанные заработные деньги и еще наградит от себя»; Батурин даже уверял, что его высочество уже поручил ему «взять у одного купца пять тысяч рублей для раздачи, к учинению бунта, фабричным». Подпоручику же Тыртову Батурин уже прямо говорил, что у него-де готово фабричных с тридцать тысяч, с которыми намерен «вдруг ночью нагрянуть на дворец и арестовать государыню со всем двором»; он убеждал Тыртова быть верным его высочеству, содействовать его коронации и даже объявил ему именной указ его высочества о том, чтобы он, Тыртов, убил Разумовского до смерти, объясняя при этом, что во время Троицкого похода, он, Батурин, хотел было однажды на охоте сам выстрелить в Разумовского из пистолета, но что великий князь удержал его от того. Ободряя Тыртова, Батурин говорил и ему о 5 т. рубл., которые великий князь приказал, будто бы, взять у купца и, «раздав их народу, приводить тот народ к бунту». Всех этих подробностей задуманного предприятия Батурин, по-видимому, не открывал остальным своим единомышленникам, т. е. гренадерам Худышкину и Кетову. Он им только говорил: мы хотим короновать великого князя, приставайте к нам и объявите своей братии гренадерам, что кто из них будет за нас, того его высочество пожалует капитанским рангом и определит на капитанское жалование, «так как ныне есть Лейб-Компания». Пример счастливого жребия лейб-компанцев находился у всех на глазах, а самый их подвиг был еще на свежей памяти, а потому нет ничего мудреного, что соблазнительные обнадеживания Батурина увлекли гренадеров. Они, вместе с подпоручиком Тыртовым и вахмистром Урнежевским, приложились к складням 16 и поклялись пред ними, что «ежели кто из поименованных куда попадется, то б тому о том никому не сказывать». После этой присяги, Батурин отправился с Урнежевским к московскому купцу Ефиму Лукину и, назвав себя «обер-кабинет-курьером», объявил, что его высочество великий князь приказал взять у него, Лукина, денег пять тысяч рублей. Удивленный Лукин ответил, что он недавно приехал из Петербурга и не видел там великого князя, «а не видав-де eго высочества денег ему, Батурину, не даст». Этот решительный ответ не смутил Батурина. Он потребовал бумаги и, написав на имя его высочества записку «латинскими литерами», просил Лукина передать ее великому князю. В этой записке Батурин писал, что «у него готово людей пятьдесят тысяч». В деле пояснено, что Батурин по этой записке «желал получить от его высочества отповеди» и что ежели бы он получил от Лукина требуемые деньги, то роздал бы их «к объявленному бунту солдатству и фабричным». С тем же Урнежевским, Батурин ходил «к одному крестьянину о своем намерении загадывать» и тот, как сказано в деле, «обманывая их и загадывал». Неизвестно, какое гадание вышло Батурину, но только дни его свободы были уже сочтены и созданный им план восстания рушился вследствие доноса. Какими же, однако, соображениями руководствовался Батурин, в своем «злодейственном намерении к бунту» в пользу вел. кн. Петра Федоровича? На это сам подсудимый дал следующий ответ в тайной канцелярии:

«Слова о коронации я говорил в тех рассуждениях, чтобы ее величество была при своей полной власти, как она есть и теперь, а его б высочество, с повеления ее величества, имел одно только Государственное Правление и держал бы армию в лучшем порядке, не так как она имеется (теперь). Ежелиб армия была под предводительством его высочества, то б всякий солдат, видя его высочество при армии, сам себе храбрости придал и уповая, что его монарх присутствует при войне, делал бы больше храбрых оказий и поступков; а в Государственном Правлении, его высочество мог бы всякому бедному против сильных лиц защищение чинить».

При чтении этого показания, невольно вспоминается сделанный М. Ф. Каменским, в 1765 г., в письме к в. кн. Павлу Петровичу, намек на сорок лет терпения, после коих российское войско удостоено было, наконец, видеть лицо своего государя, т. е. Петра III-го 17 . Очевидно, что мысли высказанные Батуриным на допросе, разделялись многими военными людьми того времени.

Екатерина объясняет в своих записках, что она не видела и не читала дела Батурина, но что ей сказывали за достоверное, что последний хотел лишить жизни императрицу, поджечь дворец и, воспользовавшись общим смущением и сумятицею, возвести на престол великого князя Петра Федоровича. Полагаем, что это преувеличено, потому что даже после дознания с обычным пристрастием, не обнаружилось, чтобы план Батурина имел такой разрушительный характер. Трудно утверждать это с полною уверенностию, так как в имеющейся у нас выписке из подлинного дела нет ни показаний купца Лукина о деньгах 18 и о записке Батурина «латинскими литерами», ни показаний великокняжеских егерей о том, докладывали ли они его высочеству о замысле Батурина. Вышеприведенное свидетельство Екатерины о радости Петра Федоровича при известии, что его имя не посрамлено на допросах, конечно дает право заключить, что егеря действительно не докладывали великому князю о Батуринском замысле, но с другой стороны, весьма возможно допустить, что егеря не желали выдавать великого князя; наконец, и сами следователи могли обходить этот щекотливый вопрос, чтобы не позорить репутации наследника престола. Во всяком случае, дело это представляется весьма загадочным. Такова была и развязка его: императрица Елисавета Петровна, прочтя представленный ей экстракт из дела, по неизвестной причине, не положила никакой конфирмации, «а за невоспоследованием конфирмации» (как сказано в деле), Батурин послан из тайной канцелярии «к крепкому содержанию» в Шлюссельбург, лишь в 1753 г., т. е. через четыре года после того как был арестован!

Из соучастников Батурина — гренадеры Худышкин и Кетов посланы в Рогервик, в работу, подпоручик Тыртов и суконщик Кенжин сперва туда же, а потом в Сибирь «в острог, на житье вечно». Великокняжеские егеря, «кои только об оном намерении слышали и не донесли», освобождены. Наконец, крестьянин, «за обманное угадывание», послан в Оренбург, для определения на службу, «в какую способен явится».

В январе 1767 года, 4-я рота 3-го С.-Петербургского пограничного батальона вступила в Шлюссельбург для занятия караулов. Командир роты капитан Акиншин, тотчас же по прибытии в крепость, сделал надлежащий расчет нижним чинам и развел их по караульным постам. Капралу Василию Михайлову, имевшему под своею непосредственною командою трех солдат: Федора Сорокина, Алексея Петухова и Григория Евсюкова, указано было занять пост при казарме № 1, в которой содержался «безымянный колодник». Сменив старый караул, капрал Михайлов прочитал своей команде приказ коменданта Бередникова, «чтобы о имени и о чине того колодника не спрашивать, разговоров с ним никаких не иметь, писем писать ему не давать, от него писем ни каких не принимать и никуда не носить, також никакого хмельного питья не давать». Вследствие этого приказа, между загадочным узником и его приставниками на долгое время установились те суровые безмолвные отношения, которые так противны общительному характеру русского человека. Особенно должен был искушать всех несносный обет молчания. Обе стороны скучали и только в исходе шестого месяца протянули, наконец, друг другу руки. 29-го Июня, в день тезоименитства великого князя Павла Петровича, «безымянному колоднику» вдруг вздумалось обратиться к капралу Михайлову с просьбою, чтобы он позволил принести к нему, колоднику, вина «для имянинника». Капрал тотчас же сам вышел из крепости и купил кружку вина, «а купив того вина, поднес колоднику, потом выпил сам и наконец дал всем трем солдатам по чарке». Это обстоятельство на столько осмелило караульных, что они решились, наконец, спросить у колодника: «как его зовут и какой он человек?» Тот, не обинуясь, ответил, что «он полковник и кабинетский обер-курьер Иоасаф Андреев сын Батурин».

Четырнадцать лет прошло с тех пор, как Батурин был послан от тайной канцелярии «к крепкому содержанию в Шлюшине». Многое изменилось за этот длинный период времени, не изменилось только положение нашего странного московского агитатора. Он продолжал коротать свою несчастную жизнь в тяжком заключении, углубляясь все более и более в беспредельный мир галлюцинаций. В деле имеется весьма отрывочное известие, что в царствование Петра III Батурин был за что-то вновь осужден сенатом на вечную ссылку в Нерчинск в работу и что доклад об этом был уже утвержден государем, но, после того, тайный секретарь Д. В. Волков в письме к генерал-прокурору Глебову, объявил высочайшую волю императора Петра Федоровича, «чтобы оного Батурина в Нерчинск не посылать, а оставить в Шлюшине, по прежнему, с тем еще, чтобы ему давать и лучшее там пропитание». Это единственное и, к сожаление, слишком неопределенное известие о Батурине за все четырнадцать лет его жизни в крепости.

Команда капрала Михайлова, узнав имя и ранг своего колодника, стала обходиться с ним почтительнее прежнего. Солдаты зачастую приходили побеседовать с Батуриным, «також принашивали ему, на данные от него деньги, вина». В откровенной беседе, Батурин рассказывал караульным, что он был «другом и наперсником» государя Петра Федоровича и был у него учителем, что, в настоящее время, он терпит заключение за верную службу ему, «ибо-де он, Батурин, с товарищами своими, хотел покойную государыню престола лишить и постричь в монастырь, а государя Петра Федоровича возвести на престол».

— «Еслиб ты едакую услугу Петру Федоровичу показал» — возражали солдаты — «так для чего-ж он тебя пока жив был отсюда не освободил»?

— «Врете вы» — отвечал Батурин — «Государь не умер, а жив и поехал гулять, а меня здесь оставил под видом».

— «Нет» — возражал капрал Михайлов — я сам видел Государя мертвым и как его погребали».

— «Я по планетам знаю, что он жив и планету его вижу; — уверял Батурин, показывая на небо, — увидите, что он года через два в Poccию возвратится».

— «Да где ж ныне Государь, знаешь ли ты?» — спросил солдат Сорокин.

— «Да у меня нет планетника, так я не могу сказать, в котором он месте находится; а когда б был планетник, так бы я сказал и место, где он теперь» 19 .

В таких беседах незаметно наступал срок новой смены караула Шлюссельбургской крепости. Недели за две до смены, в том же 1767 году или в начале 1768 г., Батурин, воспользовавшись тем, что капрал вышел из казармы, а другие солдаты отправились за дровами, подозвал солдата Сорокина и, держа в руках две бумажки, сказал: «Вот, Сорокин, возьми ты эти две бумажки; маленькую подай Государыне, на дороге или где случай допустит, за что получишь от нее награду, а эту — по больше, подай Петру Федоровичу, как он приедет в Россию и от него ты получишь еще большую награду».

— «Статочное ли дело, — ответил Сорокин — брать мне от тебя письма; ведь за это я могу пропасть».

— «Не бойся Сорокин — успокоивал Батурин — за что, брат, тебе пропасть; злодеи мои все уже померли, а Государыня меня знает; ведь я и ей служил, как и Петру Федоровичу».

Сорокин, после долгих колебаний, наконец согласился передать бумажки по назначению, отчасти вследствие неотвязчивой просьбы Батурина, «а паче польстясь обнадеживанием, что он конечно не будет оставлен если государь возьмет его (Батурина) к себе».

Вот буквальное содержание «бумажки», приготовленной Батуриным для поднесения государыне:

«В 749 году, возвратясь от Троице, станцию имели в Раеве, Ваше Величество ехали на охоту. Тогда я пред Вашим лицем вскричал: дай Бог Вашего любезного супруга видить в Российских Императорских коронах, при чем в почталионскую трубку затрубил Вам виват. А ныне Вашего Величества Обер-кабинет курьера оставили с верностию в темнице, в оковах. При том же от сущих злодеев нанесено Вам, якобы я наперсник и научальник Государев. Я 18 лет в тюрьме важно (?) и если оная будет правда, тетушка всех приказала освободить; когда бы не были злодеи, то с тех пор освободили».

Другая «бумажка» заключала в себе письмо Батурина к несуществовавшему уже императору Петру III, следующего содержания:

«Всероссийский отец Великий Государь Император Петр Федорович! Один от верных и первых рабов Ваших, который, не пощадя живота своего за Ваше Величество и корону Вашу по любви преданной от младенчества к Великому Петру, а по нем к Вашему Величеству, ревнуя по истинному наследству Вашему, о чем Ваше Величество довольно знать соизволите.

Доныне обретаюсь в Шлиссельбурге, под крепким караулом, в ручных и ножных железах, в несносном заключении восемнадцать лет. Так, за Ваше Величество и корону Вашу терплю и уповаю ежели бы мне не помогла моя наука, которая мне в светлые ночи великую приносила радость, когда я смотря на планету Вашу, горесть свою забывал и в животе Вашем дражайшем быть несомненно полагал, о чем все караульные засвидетельствовать могут. Ужели ли всесмятения Ваше Величество усмирили! Зачем бедного забыли? Возьми, возьми великий Монарх меня пред себя как можно скорее! Не дай мне пасть в отчаянии! Дай мне себя, дрожайший мой великий Монарх, видеть и с воскресением поздравить! Не дай возрадоваться врагам своим о мне верном рабе твоем, что без голодно в темнице уморили! Возьмите меня скорей пред лице свое, да потребятся враги Ваши рукою моею! Когда ж оставите меня — сам Бог Вас оставит. Желал бы от Бога в сем мире тишины и благополучия. Вверьте мне свое здоровье оппробованному рабу, а не другим. Я не отрекся за Вас умереть и кровь пролить. Уповаю, что Вы при себе такого ныне не имеете. Словами все скажут, что положат живот свой за Ваше Величество, а на деле и практике никто себя так не окажет, как я, бедный, который оставил жену, сына и двух дочерей в младенчестве сиротить, уморил от печали жену свою, навел плачь матери и сестре ругательства; терплю с бедными от фамилии моей, которые от меня отрекаются. Колико претерпел голоду, холоду и все cиe для короны Вашего Величества! Верь, верь, монарх мой великий, нет тебе меня вернее! Да любит меня столько Бог, колико я Вас люблю. Когда вы оставите меня, Бог меня за любовь не оставит: Иоан. 15, несть любви тоя, боле да кто за другого положит душу свою.

Вашего Величества раб первый, верный Полковник и Обер-кабинет-курьер Иоасаф Батурин, милосердия ожидаю».

Солдат Сорокин, по возвращении в Петербург, долго скрывал от всех полученные от Батурина письма. Он тщательно хранил их при себе и уже начинал тяготиться навязанною ему тайною. Понятна радость Сорокина, когда он, на святках 1768 года, встретил своего старого сослуживца по Смоленскому пехотному полку и «названного брата», солдата Петра Ушакова. Он мог, наконец, отвести душу в беседе с близким человеком.

Зайдя как-то к Ушакову на квартиру, Сорокин, немного посидев, вынул из кармана два заветные письма и сказал: «Я, братец, был в Шлюшине у одного колодника, который называет себя Полковником и Кабинетским обер-курьером Иоасафом Андреевичем Батуриным. Однажды, не задолго до смены, он дал мне две бумажки и просил, чтобы я одну из них, маленькую, подал Государыне, а другую, большую, Петру Федоровичу, обнадеживая, что мне будет за это великое награждение. Вот, братец, прочти-ка эти бумажки, так увидишь, что в них написано». С этими словами Сорокин передал Ушакову оба письма. Тот развернул сперва большую бумажку и тотчас же заметил: «Что, брат, это написано к Государю! Ведь он давно уже умер; ведь ты, брат, помнишь еще мы были в походе, так там это было уже известно, что он подлинно умер».

— «Нет, брат, — возразил Сорокин, — Батурин знает планеты и он, смотря в окошко из казармы на небо, указывал государеву планету и сказывал, что он жив и теперь гуляет, а через год или два сюда приедет».

— «Бог знает, только правда ли это?» — недоумевал Ушаков. — «Однакож об этом покамест говорить не следует. Надобно улучшить время, подать письмо Государыне».

— «Ну, братец, так возьми эти бумажки к себе и коли можно будет, маленькую-то бумажку подай Государыне, а большую держи, до времени, при себе».

— «Государыне-то подать, разве где на дороге» — говорил Ушаков, кладя обе бумажки к себе в карман 20 .

Спустя несколько месяцев после описанного интимного разговора в квартире солдата Ушакова, тайна, сдружившая еще теснее двух старых приятелей, вышла наружу и при самых обыкновенных обстоятельствах.

В одну злополучную апрельскую ночь 1769 года, Ушаков и Сорокин пришли «в пьяном образе» к ефрейтору инвалидной роты 3-го Петербургского пограничного баталиона Анисиму Голикову и начали, неизвестно за что, бить его «без милости». К счастью Голикова, явился дежурный капрал. Сорокин успел убежать, а Ушаков был взят под караул и немедленно наказан батогами за буйство. На другой день ефрейтор Голиков, «с багровыми знаками на лице и подбитыми глазами» явился к батальонному командиру премьер-маиору Карлу Неймчу и, донеся ему о ночном нападении Ушакова и Сорокина, представил два известные уже читателям письма, оброненные «во время боя» солдатом Ушаковым, а также найденную у него, при обыске на квартире «тетрадку, писанную молитвами в противность церкви греческого исповедания». Премьер-маиор Неймч, в рапорте, от 28 апреля 1769 г. за № 250, донеся о случившемся в С.-Петербургскую обер-комендантскую канцелярию, при чем препроводил также представленные Голиковым письма и тетрадку. Узнав же от Ушакова, что письма те он получил от Сорокина, приказал немедленно розыскать последнего и «для наилучшего рассмотрения» отправил обоих, с надлежащим караулом, в ту же комендантскую канцелярию.

Завязалась переписка. Комендантская канцелярия потребовала от Неймча сведений о службе и поведении обоих присланных туда солдат. Неймч, в рапорте, от 29 того же апреля за № 253, донес, что солдаты Федор Сорокин и Петр Ушаков определены в 3-й пограничный баталион из Смоленского пехотного полка, первый 8 декабря 1766 г., а второй 25 октября 1768 г., что в присланных из полка формулярных списках никаких штрафов за ними не показано, что Сорокин в 1767 находился в Петербурге, в 1768 году в Шлюссельбургской крепости на карауле, по смене же оттуда состоял «в Кабинетском доме», а Ушаков, с определения в баталион, нигде в отлучках не бывал. К сему Неймч присовокупил, что «о лучшем помянутых солдат состоянии и жизни, особливо об Ушакове, за недовольным его определением, також и о Сорокине, за невсегдашнем при баталионе бытием, обстоятельно знать не можно».

За тем, все дело передано было, по обычному порядку, к генерал-прокурору князю А. А. Вяземскому.

Читатели уже знакомы с показаниями данными на допросах в тайной канцелярии солдатами Сорокиным и Ушаковым. Остается только прибавить, что и Сорокин и Ушаков сами приложили руки к своим показаниям, следовательно оба были грамотны. Первый из них взят в службу «из боярских детей», а Ушаков, как он сам показал на допросе, «был напред сего (т. е. службы), Сибирской губернии из рейтарских детей копеистом в шталмейстерской конторе, откуда, за маленькую кражу и за пьянство, написан в солдаты». Ушаков во всем подтвердил показание Сорокина и объяснил, что он взял от него Батуринские письма и никому не объявил о них во первых, из сожаления к Сорокину, во вторых, сам боялся наказания и в третьих, потому что по простоте своей думал, что если одно из писем, подаст государыне, а другое государю, то будет награжден за это». Относительно же тетрадки, найденной у него в квартире, показал следующее: «Чья оная тетрадка и кем писана — не знает и никогда оная в руках у него не бывала, а как у хозяина его много стояльцев стаивало и дьячки и разных чинов люди, то разве не их ли? Или не хозяйская ли? Однако же хозяин грамоте не умеет».

Кроме Сорокина и Ушакова, был допрошен также и знакомый нам капрал Василий Михайлов. Он также подтвердил во всем показание Сорокина и только прибавил, что в первое время по прибытии на караул в Шлюссельбург, он не видел у колодника Батурина, ни чернил, ни бумаги, но потом, заметив у него «книгу бумажную, сшитую в тетрадку, например, пальца в два», он спросил Батурина: откуда он взял эту книжку? На что тот ответил, что он сам написал ее здесь в казарме.

— «Да кто тебе дал чернил и бумагу?»

— «Я-де давно пишу ее, — отвечал Батурин, — и мне-де еще прежние караульные позволили писать. Да коли-де хочешь, так прочти, в ней ведь ничего худого не написано». Михайлов прочитал книгу и нашел, что в ней «подлинно другого ничего не писано, как только поучение, как должно жить христианину, также и о том, как помещикам поступать с крестьянами». Книга эта, по словам Михайлова, была написана «не очень хорошо», а потому он собственноручно переписал из нее несколько листов и отдал Батурину.

В заключение приведем определение по настоящему делу генерал-прокурора, на коем собственною рукою императрицы Екатерины написано: «Быть по сему».

«1769 года Мая 17 дня, Генерал-Прокурор князь Вяземский, во исполнение Всевысочайшего Ее Императорского Величества соизволения, о содержавшемся в Шлюссельбургской крепости колоднике Иоасафе Батурине, да о присланных к нему, Генерал-Прокурору, из С.-Петербургской Обер-Комендантской Канцелярии, С.-Петербургского пограничного третьего баталиона солдатах Федоре Сорокине и Петре Ушакове, приказал: 1) Означенный Батурин за учиненные им при жизни блаженные и вечно-достойные памяти Государыни императрицы Елисаветы Петровны важные преступления, как бунтовщик и возмутитель, по законам достоин был казни, но оной ему не учинено, сколько из существа преступления видно, не инаково как оставлено ему было время о том содеянном им зле на покаяние и, после бывших ему розысков, послан был к содержанию, под крепким караулом, в Шлюссельбургскую крепость. Но оный Батурин, как склонный ко всякому злу человек, и тамо будучи, не только о том содеянном зле не раскаевался, но еще то свое столь мерзкое и тяжкое преступление поставлял себе в выслугу и не устрашился установленных государственных законов, то свое преступление разглашал бывшим у него на карауле капралу и солдатам; а сверх сего, тех капрала и солдат, как малосмысленных, бесстрашно и без угрызения совести своей, вымышленно уловляя, уверял, что якобы покойный Государь жив и гуляет, а чрез два года сюда возвратится; чему те по слабости разума своего, некоторым образом, и поверили; что доказывается тем, что он, Батурин, и письмо как прямо к живому Государю написав, солдату Сорокину отдал, в коем учиненные свои преступления точно изъяснял своею выслугою, а при том именовал себя полковником и Кабинетским обер-курьером, чем никогда он не бывал. И тако, по силе его ныне учиненным злым вымыслам, заслуживает он, Батурин, по законам, тяжкое наказание, но поелику cиe ныне учиненное им преступление от него произошло как уже от человека доведшего себя по своим преступлениям до самого отчаяния, то кажется теперь никакое тяжкое наказание наполненного злым его нрава поправить не может, и сего ради, а тем более из единого Ее императорского Величества милосердия, наказания ему, Батурину, не чинить. А дабы от него впредь таких вредных и ложных разглашений по близости столиц Ее императорского Величества не происходило, а чрез то б не могли и караульные при нем солдаты подвергать себя злощастным по своему малодушию жребиям (как то ныне уже и последовало), чтобы он, Батурин, сколько ни есть о содеянных им злодеяниях хотя при конце жизни своей в раскаяние пришел, послать его в Большерецкой острог вечно. Пропитание ж ему там иметь работою своею, а притом накрепко за ним смотреть, чтоб он оттуда уйти не мог; однакоже и тамо никаким его доносам, а не меньше и разглашениям никому не верить. 2) Солдат Сорокин за то, что он, презря читанный ему о содержании оного Батурина полковника Бередникова приказ, содержал его совсем в противность оного и обходился с ним не так как с Государственньим преступником поступать было должно и велено, но еще паче всего, давал ложным такого преступника разглашениям веру, а наконец, взяв от него письма, отдал солдату Ушакову; при отдаче же тех писем делал оному Ушакову презрительные и вымышленные (хотя и по словам Батурина) свои уверения, чего было ему, Сорокину, как человеку обязанному в верной Ее Императорскому Величеству службе присягою, чинить не подлежало, а должно ему было, еслиб паче чаяния и капрал стал поступать с тем Батуриным в противность отданного приказа, то и в таком случае, как о сем, так и о ложном тем Батуриным, якобы покойный Государь жив, разглашении объявить полковнику Бередникову; но он, Сорокин, не только сего должного ему поступать не сделал, но еще, как выше сказано, все того Батурина повеления охотно исполнял. По установленным законам, Сорокин достоин тяжкому наказанию и вечной в работу ссылке, но поелику из обстоятельств дела видно, что он все сии противу должности своей преступления учининил единственно по обольщению показанного Батурина, из одного, кажется, малоразумия, то в рассуждение сего, равно что он в сем своем преступлении без всякого наказания добровольно признался, от наказания и ссылки его, Сорокина, избавить; а дабы однакож cиe его преступление без штрафа оставлено не было и о слышанных им от Батурина ложных и вымышленных словах разглашаемо здесь быть не могло, то определить его, Сорокина, в Тобольский гарнизон в солдаты вечно; оттуда его в Москву и в С.-Петербург не посылать и не отпускать, так и в отставку его не отставлять. 3) Солдат Ушаков за то, что получа от Сорокина объявленные по делу письма, писанные Батуриным, и увидя, что они совсем вымышленные, да и написаны содержащимся колодником, оных не только командиру своему не объявил, но еще зная верно, что покойный Государь давно умер, пустому и ложному разглашению и уверению солдата Сорокина поверил и нигде о том на него не объявил, а наконец и взяв те письма, искал случая одно из оных подать Ее Императорскому Величеству, а другое, как бы подлинно покойный Государь жив был, подать ему, достоин наказанию, но как cиe его преступление, сколько из дела видно, произошло также от легкомыслия, по обольщенным словам Батурина, то сего ради и что он, Ушаков, в сем учиненном им преступлении признался без всякого запирательства, да и по допросу его того, чтоб он сии слова кому либо показывал или разглашал, не открылось, от наказания его, Ушакова, избавить. Однакож, чтоб и от него о слышанных им от Сорокина словах разглашаемо здесь не было, то определить его в Архангелогородский гарнизон, откуда и его, так же как и Сорокина, не отлучать. 4) Что же означенный Сорокин показал, что-де с Батуриным таким же образом как и он, в противность отданного приказа, поступали капрал и двое солдат, а капрал-де писал обще с Батурином книгу, а по сему хотя бы и надлежало об оном исследовать, но как по смене их прошло довольное время, а никакого от тех капрала и солдат здесь разглашения до сего времени слышно не было, то сего ради об оном, ныне следствия не производить; однакож, на будущее время, взять от баталиона известие, какого оные капрал и солдаты поведения и не были-ль они прежде того караула, так как и по смене с оного, в каких продерзостях и что по тому известию окажется, тогда можно будет сделать секретно за их поступками примечание. 5) Из допросов оказалось, что Батурин в казарме писал книгу, а потому чаятельно, что иногда оная и ныне у него есть, то полковнику Бередникову отписать, чтоб он Батурина, равно и в казарме, сам как возможно везде обыскал, нет ли у него сверх показанной книги, других каких писем и буде он найдет, то б не читая оных, запечатав, прислал к нему, Генерал-прокурору, немедленно. 6) Что ж касается до присланной из комендантской Канцелярии заговорной тетрадишки, которая в самом деле наполнена самыми пустыми, сумазбродными словами, как оная достойна по самому разуму существу презрения, то об оной, чья она подлинно доискиваться нужды дальнейшей не настоит, чего ради более об оной не следовать, но жжечь».

По этому определению, Батурин, 14 ноября 1769 года, был отправлен из Шлюссельбурга, на почтовой подводе, за караулом унтер-офицера и трех солдат сенатской роты, сперва в Москву, к генерал-фельдмаршалу графу Салтыкову, оттуда препровожден, при письме князя Вяземского на имя Тобольского губернатора, в город Тобольск и далее в Охотск, откуда только в Июле 1770 года он был послан к месту вечного своего заключения — в Камчатский Большерецкий острог.

Дальнейшая судьба Батурина известна. В 1771 году он принял самое деятельное участие в бунте Бениовского и его отважном плавании по Тихому Океану. Мы надеемся представить подробный рассказ об этом любопытном и недостаточно разъясненном эпизоде. Покамест скажем только, что Батурин был убит в августе 1771 года на острове Формозе, при нападении шайки Бениовского на одно китайское селение.

Александр Барсуков.

(Кроковский Александр; ок. 1648 - 1.07.1718, Тверь), митр. Киевский, Галицкий и всея Малыя России. Место и точная дата рождения И. неизвестны. Дата 1648 г. приведена прот. Ф. И. Титовым , к-рый называет И. сверстником гр. Б. П. Шереметева и считает их возможными соучениками. До 1670 г. Кроковский окончил Киево-Могилянскую коллегию, затем учился в Риме в коллегии св. Афанасия (курс философии и богословия). Перешел в униатство, но в 1683 г., по прибытии на родину, вернулся в Православие.

Под влиянием архим. Варлаама (Ясинского ; впосл. митрополит Киевский) принял монашество в Киево-Печерской лавре . С 1683 г. в Киево-Могилянской коллегии преподавал поэтику и риторику, в 1685-1689 гг. занимал должности профессора философии и префекта. 25 июля 1687 г. подписал Коломацкие статьи, данные при избрании гетмана И. С. Мазепы . В 1689-1690 гг. И. исполнял обязанности ректора Киево-Могилянской коллегии. Грамотой Киевского митр. Варлаама от 20 янв. 1692 г. был назначен ректором. Открыл класс богословия, первым прочитал полный 4-годичный богословский курс (1693-1697). Возобновил студенческую конгрегацию (собрание), к-рая действовала во времена Киевского митр. Петра (Могилы) . Уделял внимание экономическому положению коллегии. 11 янв. 1694 г. цари Петр I и Иоанн V в ответ на представление И. (при поддержке Мазепы) подтвердили статус коллегии как высшего учебного заведения. Ей были даны права внутреннего самоуправления и собственного суда, военные и гражданские власти не должны были вмешиваться в управление. Эти права были вновь подтверждены 26 сент. 1701 г. К нач. ХVIII в. количество учащихся достигло рекордного числа - 2 тыс. чел. В 1713 г. И. пригласил на философские диспуты в Киево-Могилянскую академию Шереметева. 1 авг. 1719 г. было закончено сооружение студенческого общежития (бурсы), к-рое строилось полностью на средства И. Кроме того, он передал в б-ку учебного заведения значительное количество своих книг.

Одновременно со службой в коллегии в дек. 1688 г. И. был избран игуменом киевского Пустынно-Николаевского мон-ря (универсал от Мазепы был выдан 10 янв. 1689). По прошению игумена 23 февр. 1692 г. Мазепа выдал обители универсал на владение с. Тростянец. С 1693 г. И. одновременно управлял киевским Братским в честь Богоявления монастырем . По инициативе И. на средства Мазепы в обеих обителях были построены каменные храмы: в Николаевском мон-ре - свт. Николая Чудотворца, а в Братском - Богоявленский. 17 мая 1693 г. И. инициировал составление представителями киевской ратуши описи монастырских имений с четким определением их границ. 15 июня того же года Мазепа своим универсалом подтвердил все владения Братского мон-ря (11 янв. 1694 И. получил в Москве царскую грамоту с аналогичным подтверждением), 16 июня - права Николаевского мон-ря на села Максимовка и Городище. Универсалом гетмана от 30 июля 1694 г. был завершен давний конфликт между Братским монастырем и Межигорским в честь Преображения Господня монастырем за владение мельницами на р. Котурке. В 1702 г. И. уже в должности архимандрита Киево-Печерской лавры был вынужден разбирать новый конфликт между этими обителями, претендовавшими на земли в районе Вышгорода.

В нояб. 1690 г. И. был одним из кандидатов на пост архимандрита Киево-Печерской лавры, но избран был Мелетий (Вуяхевич). Позже И. оказался претендентом на служение в епископском сане в Переяславской епархии, проект создания которой был разработан митр. Варлаамом и Мазепой. Последний упоминал об И. как о будущем епископе в письме от 9 марта 1695 г. к патриарху Московскому и всея Руси Адриану . В 1697 г. И. был избран настоятелем Киево-Печерской лавры, 29 июня того же года в Москве патриархом Адрианом возведен в сан архимандрита. На новой должности И. много внимания уделял строительству и благоукрашению храмов. При нем в 1698 г. было завершено возведение на средства Мазепы храма во имя Всех святых. В 1700 г. на Ближних пещерах на средства полтавского полковника П. Герцика была построена ц. в честь Воздвижения Честного Креста (освящена 14 сент. того же года митр. Варлаамом). В 1701 г. завершилось начатое в 1698 г. на средства Мазепы строительство вокруг лавры крепостной стены протяженностью 1190 м, толщиной ок. 3 м и высотой ок. 7 м с 4 башнями и 3 воротами. Распоряжением Петра I от 8 окт. 1706 г. вокруг лавры началось сооружение еще одного крепостного вала. По прошению И. 30 нояб. 1702 г. к лавре был приписан Преображенский змиёвский, а 2 янв. 1703 г.- Покровский Сеннянский мон-ри (оба в пределах Белгородской епархии).

Значительное внимание И. уделял организации работы Киево-Печерской типографии. Специально для нее было построено новое каменное помещение и закуплено оборудование. При непосредственной поддержке И. здесь было издано ок. 40 книг, среди к-рых «Книга житий святых» митр. Ростовского Димитрия (Савича (Туптало)) (1689-1705), Киево-Печерский патерик (1702), напрестольное Евангелие (1707) и др. Кроме того, здесь печатались и светские издания, напр. «Артикул воинский» (1705). И. написал предисловие к «Киево-Печерскому патерику», в котором восхвалял деятельность царя Петра I и тем самым оказывал поддержку проводимым в стране политическим преобразованиям.

19 окт. 1707 г. в Киеве состоялся собор духовенства митрополии, на к-ром И. был избран Киевским митрополитом. Хиротония состоялась в Успенском соборе Московского Кремля 15 авг. 1708 г. при участии местоблюстителя патриаршего престола Рязанского митр. Стефана (Яворского) . 14 сент. 1708 г. И. была выдана настольная грамота от Петра I. В 1711 г. И. возглавил хиротонию во епископа Луцкого игум. Кирилла (Шумлянского) . По его распоряжению 9 апр. 1714 г. был основан Онуфриевский Моровский скит. И. продолжил строительство киевского Софийского мон-ря, сильно пострадавшего при пожаре 1697 г. Активно защищал киевские монастыри в их спорах с городским магистратом, о чем свидетельствует письмо гетмана И. Скоропадского от 2 июня 1712 г.

12 нояб. 1708 г. в Троицком соборе г. Глухова по требованию Петра I митрополит возглавил богослужение, на к-ром была провозглашена анафема Мазепе. При этом И. не стал сам произносить проповедь с осуждением Мазепы, поручив это прот. Афанасию Заруцкому , и не подписал акт избрания нового гетмана Скоропадского. Кончину И. ускорило «дело» царевича Алексея Петровича . Последний на допросе оговорил митрополита, заявив, что он участвовал в заговоре. По распоряжению Петра I И. был вызван для дачи показаний в С.-Петербург, но по пути следования, в Твери, умер. Похоронен 24 авг. в Преображенском соборе Твери. Д. Н. Бантыш-Каменский придерживался версии об отравлении И., но никаких доказательств не привел. После смерти И. вплоть до 1722 г. на Киевскую кафедру никто не назначался.

На развитие философских взглядов И. повлияло творчество Могилёвского еп. Иосифа (Кононовича-Горбацкого) . И. принадлежал к т. н. аристотелевско-рационалистическому направлению (представителями его считаются архим. Иннокентий (Гизель) , Новгородский архиеп. Феофан (Прокопович) , Могилёвский архиеп. Георгий (Конисский) и др.). В рукописях сохранились записи на латыни курсов лекций И. по риторике (1683), философии (1686) и теологии (1693-1697). Курс риторики носит светский характер, в качестве примеров используются тексты самого И., Киевских митрополитов Петра (Могилы) и Сильвестра (Косова) , архим. Иннокентия (Гизеля) и др. В философском курсе заметны отход от аристотелевской философии и тенденция к отделению философии от теологии. И. критиковал томизм и др. течения западной христ. мысли, выступал против идеи первенства разума над волей. Кроме того, он известен сочинениями по истории, в качестве источников для к-рых были использованы древнерус. летописи, хроника М. Стрыйковского , «Синопсис» архим. Иннокентия, «Хроника» игум. Феодосия (Сафоновича) и др. И. составил летописец с описанием событий всемирной и российской истории, в изложении событий ХVII в. использовал собственные воспоминания. В 1698 г., переработав «Повесть о преславных чудах...» игум. Феодосия, И. издал акафист вмц. Варваре.

Арх.: НБУВ ИР. Ф. 2. № 260/152С; Диспути з логiки / Пер. з лат.: I. В. Паславський // ЛНБ. В. р.; ЦГИАК. Ф. 57. Оп. 1. Д. 40; Ф. 128. Оп. 1 грам. Д. 60; Оп. 1а вот. Д. 28; Ф. 220. Оп. 1. Д. 210, 219; Ф. КМФ-7. Оп. 2. Д. 3.

Лит.: ИРИ. Т. 1. Ч. 1. С. 163; История Русов или Малой России. М., 1846. С. 225; Филарет (Гумилевский). Обзор. Кн. 1. С. 299; Закревский Н. В. Описание Киева. М., 1868. Т. 2. С. 535, 541; Чистович И. А. Феофан Прокопович и его время. СПб., 1868. С. 21, 107; Строев. Списки иерархов. Стб. 7, 13, 18, 21; Востоков А. Из прошлого г. Киева // Киевская старина. 1889. Т. 27. № 10. С. 185-190; Стороженко Н. В. Из фамильных преданий и архивов // Там же. 1892. Т. 36. № 2. С. 347-348; Мухин Н. Ф. Киево-Братский училищный монастырь. К., 1893. С. 104, 113-129; [Лазаревский А.] Ист. мелочи // Киевская старина. 1894. Т. 45. № 5. С. 357-360; Jab ł onowski A. Akademia Kijowsko-Mohilańska. Kraków, 1899/1900. S. 153, 157, 162-164, 167, 172-173, 175, 177-179, 181, 191-193, 197, 208, 211, 215, 217-218, 230, 243; Голубев С. Т. Киевская академия в кон. ХVII и нач. ХVIII ст. К., 1901. С. 54-55. Примеч.; Письмо царицы Екатерины к Киевскому митр. Иосафу Кроковскому // Киевская старина. 1902. Т. 77. № 5. Отд. 2. С. 86; Письмо гетмана Скоропадского к митр. Иосафу Кроковскому 1712 г. // Там же. 1904. Т. 87. № 11. Отд. 2. С. 51-52; Иоасаф Кроковский, митр. Киевский, Галицкий и Малыя России (1708-1718 гг.) // Киевские ЕВ. 1905. № 51. Ч. неофиц. С. 1296-1304; Титов Ф. И., прот. РПЦ в польско-литовском гос-ве в ХVII-ХVIII вв. К., 1905. Т. 1. С. 275-288; Т. 2. С. 456-470; он же. Имп. КДА в ее трехвековой жизни и деятельности (1615-1915 гг.): Ист. записка. К., 20032. С. 102, 105, 125, 134, 136, 145, 174-175, 178, 211, 213, 215-216, 218, 220, 223, 244, 478-479; Денисов. С. 295, 299; Лотоцький О. Автокефалiя. Варшава, 1938. Т. 2. С. 443, 444; Паславський I. В. Проблема унiверсалiй в «Логiцi» Йоасафа Кроковського // Фiлософська думка. 1973. № 5. С. 60-65; он же. Критика метафiзики томiзму в натурфiлософiï Йоасафа Кроковського // Там же. 1976. № 5. С. 94-108; Мыцык Ю. А. Укр. краткие летописцы кон. ХVII - нач. ХVIII в. // Нек-рые проблемы отечественной историографии и источниковедения: Сб. науч. трудов. Днепропетровск, 1978. С. 34-41; Запаско Я., Iсаєвич Я. Каталог стародрукiв, виданих на Украïнi, 1765-1800. Львiв, 1981. Кн. 1. № 716, 729, 744; Стратий Я. М., Литвинов В. Д., Андрушко В. А. Описание курсов философии и риторики профессоров Киево-Могилянской академии. К., 1982. С. 14; Захара И. С. О предмете и задачах логики в Киево-Могилянской академии // Отечественная обществ. мысль эпохи средневековья: Ист.-филос. очерки. К., 1988. С. 300-309; Описи Киïвського намiсництва 70-80-х рр. ХVIII ст. К., 1989. С. 34-35, 39, 187, 190, 198, 290, 321, 325; Власовський I. Нарис iсторiï УПЦ. Н.-Й.; К., 1990. Т. 3. С. 18; Берлинський М. Ф. Iсторiя мiста Києва. К., 1991. С. 134, 138, 146, 177, 188, 190, 192, 242; Бiднов В. Церковна анатема на гетьмана Iвана Мазепу // Старожитностi. 1992. № 15. С. 10-11; № 16/17. С. 9; 1993. № 2. С. 28-30; Бантыш-Каменский Д. Н. История Малой России. К., 1993. С. 488-489; Крижанiвський О. П., Плохiй С. М. Iсторiя Церкви та релiгiйноï думки в Украïнi. К., 1994. Кн. 3. С. 104; Болховiтiнов Є. Вибранi працi з iсторiï Києва. К., 1995. С. 62, 68, 73, 188, 203, 205, 227, 251, 258, 296, 318, 331, 348, 363-365; Блажейовський Д. Iєрархiя Киïвськоï церкви (861-1996). Львiв, 1996. С. 371; Кривцов Д. Ю. Предисловие Иоасафа Кроковского к изданию «Киевопечерского патерика» 1702 г.: Лит. особенности и идейные тенденции // Пробл. происхождения и бытования памятников древнерус. письменности и лит-ры: Сб. науч. тр. Н. Новг., 1997. С. 72-106; Верьовка Л. С. Кроковський Олександр, Йоасаф // Києво-Могилянська академiя в iменах, ХVII-ХVIII ст. К., 2001. С. 297-299; Степовик Д. Iсторiя Києво-Печеорськоï лаври. К., 2001. С. 183-185; Кагамлик С. Р. Дiяч мазепинськоï доби: (Митр. Йоасаф Кроковський) // Украïнський церк.-iст. календар, 2003. К., 2003. С. 104-106; она же. Києво-Печерська лавра: Свiт правосл. духовностi i культури (ХVII-ХVIII ст.). К., 2005. С. 285-287; Хижняк З. I., Манькiвський В. К. Iсторiя Києво-Могилянськоï академiï. К., 2003. С. 57, 59, 77, 83, 87-88, 97, 103, 111, 126, 129-131; Павленко С. О. Оточення гетьмана Мазепи: Соратники та прибiчники. К., 2004. С. 260-261; он же. Iван Мазепа як будiвничий укр. культури. К., 2005. С. 95-96; Прокоп"юк О. Б. Духовна консисторiя в системi єпархiального управлiння (1721-1786 рр.). К., 2008. С. 55.

В. В. Ластовский

Иконография

Большой парадный портрет И. 1-й четв. XVIII в. (после 1718) находился в митрополичьем доме при Софийском соборе Киева (в 1909 передан в ЦАМ КДА, с 20-х гг. XX в. находится в собрании НКПИКЗ). И. изображен в полном архиерейском богослужебном облачении (саккос, омофор, митра, палица), с высоким жезлом без сулока в правой руке и с небольшим крестом в левой, на груди - крест и панагия в виде двуглавого орла. Детали облачения богато декорированы растительным орнаментом с использованием мотивов народного искусства. Фигуру на темно-зеленом орнаментированном фоне обрамляет темно-красный драпированный занавес, справа - аналой со стоящим распятием (на нем четки), слева - раскладной стул. У И. узкое лицо, высокий лоб, редкие волосы до плеч и прямая седая борода до середины груди. Под изображением в центре - герб И. с инициалами имени и титула, по сторонам в 4 столбца написана рифмованная эпитафия с прославлением мудрости и заслуг иерарха (текст почти утрачен, опубл.: Петров. 1910. С. 536-538; Украïнський портрет. 2004. С. 171-173).

В Успенской (Великой) ц. Киево-Печерской лавры среди образов лаврских настоятелей находился портрет И. 1-й пол. XVIII в. (НКПИКЗ). Митрополит показан в небольшом повороте вправо, его рука с четками опирается на стол с распятием и Евангелием. Он облачен в архиерейскую мантию и белый клобук с черной оторочкой, на груди - крест и панагия с образом свт. Николая Чудотворца, в правой руке - жезл; герб архиерея размещен в правом верхнем углу. Узнаваемы черты лица И.- удлиненный ровный нос, негустая седая борода и усы, небольшие глаза под темными бровями. Известны поясные варианты данного портрета 2-й пол. ХХ в. (НКПИКЗ), один из к-рых находился в конгрегационном зале КДА (упом. см.: Ровинский. Словарь гравированных портретов. Т. 4. Стб. 293).

Лит.: Для посетителей портретной залы при КДА: [Кат.]. К., 1874. С. 9. № 25; Лебединцев П. Г., прот. Киево-Печерская лавра в ее прошлом и нынешнем состоянии. К., 1886. С. 62; Петров Н. И. Коллекция старых портретов и др. вещей, переданная в 1909 г. в ЦАМ при КДА из Киевского митрополитского дома // ТКДА. 1910. № 7/8. С. 536-538. № 36; Жолтовський П. М. Украïнський живопис XVII-XVIII ст. К., 1978. С. 193, 195; Белецкий П. А. Украинская портретная живопись XVII-XVIII вв. Л., 1981. С. 119, 121; Каталог збережених пам"яток Киïвського Церковно-археологiчного музею 1872-1922 рр. / НКПИКЗ. К., 2002. С. 44, 155. № 95; Украïнський портрет ХVI-XVIII ст.: Кат.-альбом / Авт.-укл.: Г. Бєлiкова, Л. Членова. К., 2004. С. 171-173. № 153; Свт. Димитрий, митр. Ростовский: Исслед. и мат-лы. Ростов, 2008. С. 76.

Е. В. Лопухина

Последний франк короля

Еще в юности, начиная собирать историческую библиотеку, я впервые прочел статью лейтенанта русского флота А. С. Сгибнева об Августе-Морице (Мауриции) Бениовском; в книге сенатора Егора Ковалевского мне встретился доклад Блудова об этом же человеке, составленный им для императора Николая I. Признаюсь, я лишь поразился приключениям Бениовского, но тем дело и закончилось: мало ли тогда было приключений!

Шли годы, моя библиотека росла, имя Бениовского стало попадаться все чаще; наконец я составил библиографию на его имя, и она выглядела слишком выразительно – от Эразма Стогова, деда поэтессы Анны Ахматовой, до польского писателя Аркадия Фидлера, который в 1937 году ездил на Мадагаскар, чтобы найти следы Бениовского. Увы, остались две кокосовые пальмы, выросшие над его могилой, но мальгаши забыли свое давнее прошлое и на вопросы Фидлера отвечали, что помнят французских колонизаторов, но ничего не знают о Бениовском.

– Напрасно вы забыли его, – отвечал Фидлер. – Во времена дедушки ваших дедушек он прибыл к вам, и вы сами избрали его своим ампансакабе – великим королем Мадагаскара...

Вряд ли Фидлер говорил, что заодно с Бениовским за свободу мальгашей сражались и русские люди. Я поспрашивал своих приятелей, что они думают о Бениовском, но все отвечали:

– Бениовский? А кто это такой?..

Приходилось объяснять: Бениовский в свое время взбаламутил двор Версаля, задал хлопот и русской императрице; Джордж Вашингтон и Вениамин Франклин считали его своим другом; морская слава Бениовского соперничала со славою Лаперуза и даже Кука; до сих пор польские, французские, венгерские и английские историки изучают жизнь этого странного человека.

– Наконец, – говорил я, – среди шахматистов известен особый “мат Бениовского”, завершающий победу, ибо Бениовский был гением шахматной игры, соперничая с великим Филидором...

Между тем библиография о нем за долгие годы расширилась, пугая меня обилием материала; к работам прежних историков прибавились и статьи наших следопытов, открывающих тайны в дебрях прошлого. Я понял: сведений о Бениовском вполне достаточно на большой авантюрный роман, а мне следовало уложиться в несколько страниц. Тут я вспомнил добрый завет классика Алексея Толстого: “Писать могут и подмастерья, а вычеркивать только мастера”. Я безжалостно вычеркивал фразы и сокращал абзацы, но судить о моих стараниях предоставляю читателю.

Итак, летом 1769 года генерал-прокурор князь Вяземский принял у себя шхипера иностранного судна.

– Чем вы так встревожены? – спросил вельможа. – Или вас замучили крысы, набежавшие с берега, или вам не удалось продать товары, привезенные в Петербург из далеких стран?

– На борт моего галиота, – объяснил шхипер, – заявились вдруг два английских матроса, якобы проспавшие в трактире отплытие своего корабля, и слезно просили меня принять их в число пассажиров, дабы выбраться из России поскорее. Я подозреваю их в недобрых намерениях. Сами знаете, каковы сейчас моряцкие нравы: поднимут бунт на корабле, а меня, капитана, отправят за борт, чтобы акулы не остались без завтрака...

Жена, прочтя эти страницы, вмешалась в мою работу:

– Ты вправе сокращать текст, но разве можно сокращать жизнь человека? Прежде всего ты хотя бы вкратце рассказал читателю, откуда взялся этот загадочный Бениовский...

Он родился в словацкой деревушке Вербово в нынешней Венгрии; не поладил с братьями при разделе имущества и в перестрелке с ними отвоевал наследство; сражался в рядах конфедератов против короля Станислава Понятовского, был ранен и пленен, но отпущен “на честное слово”, что больше не возьмется за оружие. Затем, скрываясь от венских властей, бежал в Высокие Татры; там в него влюбилась девица Сусанна Генская, они отпраздновали свадьбу в погребе, где он прятался от сыщиков; вскоре, оставив молодую жену, Бениовский пропал бесследно и был снова обнаружен среди пленных конфедератов. Как нарушившего “честное слово”, его выслали на жительство в Казань. “Почему такая жестокость?!” – возмутился Бениовский, но получил ответ: “Не жестокость, а самая последняя мода! Мы ссылаем в Россию только тех поляков, кои не сдержали честного слова...” Один из конфедератов писал в своих анонимных мемуарах, что Бениовский “выдал себя в Казани за лютеранина, получая щедрую поддержку от мнимых единоверцев. Хорошо зная химию, он подружился с местным ювелиром и так удачно повел свои дела, что нажил значительное состояние. Это был человек не только отлично воспитанный, владевший несколькими языками, но чрезвычайно сметливый и изворотливый. Генерал-губернатор полюбил его общество и часто приглашал его к своему столу...”

Генерал-прокурор Вяземский сказал шхиперу галиота:

– Вы не ошиблись в своих подозрениях. Сомнительные “англичане”, просившиеся в пассажиры, уже арестованы нами. Это оказались конфедераты – швед Винблан и Бениовский, особенно опасный, ибо в свои двадцать три года успел сделаться полковником. Его дерзость вызывает удивление: для побега из России он избрал столицу нашей империи. Если им не жилось на казанском раздолье, то теперь предстоит прогулка через всю Сибирь по этапу, дабы они очухались на Камчатке...

Узнав об этом решении русских властей, Адольф Винблан заплакал, а Бениовский, сохраняя спокойствие, спросил:

– Камчатка? Не слишком ли суровое наказание для человека, пострадавшего от пресыщения обедами казанского губернатора?

– Нет, – отвечали ему. – Теперь вы можете поститься в доме камчатского коменданта Григория Нилова...

Сибирские остроги издавна были забиты колодниками, а Камчатка служила местом ссылки государственных преступников. Человек, попадавший на Камчатку, пропадал для всех, словно его мать и не рожала. Случались иной раз прямо-таки нелепые случаи! Бывало, Петербург запрашивал власти Иркутска – за что сослан на Камчатку прапорщик Петр Ивашкин? Иркутск перекатывал столичный запрос в Охотск, оттуда делали запрос в Большерецке, в чем вина колодника Ивашкина. Тогда комендант шел прямо на дом к этому Ивашкину и спрашивал его:

– Слушай, а за что ты попал сюды?

Ноздри из носа Ивашкина были изъяты клещами палача.

– Сам хочу знать о том, – отвечал Петр Ивашкин, уже одряхлевший от старости. – Ежели и была за мною какая вина, так за давностью лет я тую вину позабыл напрочь.

– Тебя освободить намерены, яко невинного.

– А на што мне нонеча свобода ваша дурацкая? Лучше бы казна пять рублей дала, мне на погребение деньги сгодятся...

Вот в такие-то гиблые края, откуда нет возврата, предстояло ехать конфедератам. Не одни ехали! Собралась целая партия политических преступников. Был гвардии поручик Василий Панов, жестоко бранивший царицу, полковник артиллерии Иоасаф Батурин, давний узник Шлиссельбурга, желавший заточить Елизавету в монастырь, и верейский помещик Ипполит Степанов, который в Комиссии Нового Уложения резко критиковал императрицу, порвав ее “Наказ” обществу, за что тоже заработал Камчатку (это был дед П. А. Степанова, известного друга Глинки и Брюллова, карикатуриста-искровца, женатого на сестре композитора А. С. Даргомыжского)... Компания собралась – хоть куда! Все грамотные, бывавшие в переделках, и в Тобольске генерал-губернатор Денис Чичерин расковал их от кандалов, закатил им пир, как лучшим друзьям. Весь путь от Петербурга до Камчатки занял полтора года. Бениовский пользовался общим авторитетом.

– Бежать с Камчатки можно лишь морем, – рассуждал он.

– Эва! Да кто же из нас с парусами управится?

– Я, – отвечал Бениовский, – ибо мне привелось учиться в морских школах Гамбурга и Плимута, я плавал на кораблях негоциантов, навигация и астрономия мне известны.

– А мир широк, – намекал Бениовский...

Под конвоем добравшись до Охотска, ссыльные тут и зимовали до открытия навигации, чтобы весною плыть к вулканиче­ским берегам Камчатки. Местный начальник Федор Плениснер, когда-то плававший еще под флагом самого Витуса Беринга, знал все края как свои пять пальцев от Аляски до Анадыря, и он не скрывал, что сейчас на Камчатке воцарились нужда и безлюдье.

– За год до вашего визита, – рассказывал Плениснер, – две беды обрушились на Камчатку. Поначалу с какого-то корабля напала на жителей оспа, сожравшая сразу шесть тыщ человеков, особливо камчадалов да коряков, а потом что-то случилось с рыбой: не пошла в реки косяком нереститься, хоть ты плачь! А рыба для Камчатки – хлеб насущный, так что, господа преступники, ешьте до отвалу в порту Охотском, ибо в Большерецке жевать нечего, там едино водкою люди сыты бывают...

Большерецк был тогда столицей Камчатки, и на вопрос Бениовского, велика ли эта столица, Плениснер отвечал:

– Громадный город! Одних избушек тридцать пять наберется. А жителей – человек сто насчитать можно. Мы там содержим могучий гарнизон: семьдесят казаков, из числа коих только четырнадцать на ногах, другие – старцы немощные да детишки...

Бениовский подговаривал друзей по несчастью:

– Когда поплывем на Камчатку, можно офицеров всех повязать, а самим плыть до владений испанского короля в Америке.

– Хорош я буду испанец из деревни верейской, – злобился Ипполит Степанов. – Курносых в Мадрид не пущают...

Замысел о бунте отпал сам по себе, ибо преступников посадили на корабль “Св. Петр” лишь в конце лета, когда близились осенние бури. Во время шторма мачту переломило, повредив капитану руку, и тогда Бениовский сам встал возле штурвала.

– Доверьтесь моему опыту, – сказал он капитану. – Я ведь знаю все ваши румбы и вас не подведу...

Но противный ветер гнал их от зюйда, и поневоле приходилось держать курс на север – в ссылку! “Св. Петр” прибыл в Большерецк 12 сентября 1770 года. Новых ссыльных встречали старожилы. Гвардии капитан Петр Хрущев и поручик Семен Гурьев, желавшие свергнуть Екатерину II с престола. Были и ветераны каторги. Андрей Турчанинов, бывший камер-лакей, томился на Камчатке с 1742 года. Язык у него вырвали, чтобы не болтал лишнего. Хотел он ночью зарезать императрицу Елизавету, яко “незаконную”, ибо на престол взошла с помощью пьяных гвардейцев. Вышеупомянутый Петр Ивашкин тоже выполз на пристань. Он только вздыхал и спрашивал:

– Вы хлебца не привезли? Мне бы хлебца ржаного вволю покушать, и опосля чего и помирать можно...

При этом он показывал хлеб камчатский, выпеченный из рыбы, перетертой в муку. Старца бережно поддерживал отрок, сын большерецкого попа, назвавшийся Ваней Устюжаниновым.

– Пропадешь ты здесь, – пожалел Бениовский парня.

– Коли сытый, так с чего пропадать мне?

– Человек не сытостью, а разумом славен...

Предстояло знакомство с капитаном Григорием Ниловым, который принял новичков в своей канцелярии. Комендант был горьким пьяницей, но обладал громадной физической силой, почему и держался на ногах. Он сказал, что у него есть сыночек:

– Дурак дураком растет! Ибо на Камчатке где учителей сыщешь? Кто из вас, господа, согласен учить его наукам полезным, а такоже французскому говорению?

Бениовский вошел в дом капитана Нилова как учитель его сына, заодно с ним начал учить и поповича Ваню Устюжанинова, воспылавшего к учителю чистой юношеской любовью. Бениов­ский сумел понравиться коменданту Нилову.

– Сознайся, кто ты есть таков, по совести.

– Невольник ваш, а раньше был генералом...

Общаясь с большерецкими жителями, Бениовский вел себя совершенно иначе. С таинственным видом он показывал им большой пакет из зеленого бархата с какой-то печатью, говорил, что сослан за дружбу с наследником престола Павлом Петровичем:

Цесаревич влюблен в дочь венского императора, я вез из Вены этот пакет, но был схвачен по указу императрицы Екатерины, и вот оказался здесь. Жду! Скоро все переменится...

Нилов поместил Бениовского на квартире Петра Хрущева, который попал на Камчатку за желание вырезать всех братьев Орловых, управлявших Екатериною II как им хотелось. Хрущев был человек отличного ума, больших познаний. Взаимно они мечтали завести в Большерецке школу для камчадалов, чтобы учить их русскому языку и математике, сообща делились знаниями. Чтение книги пирата и лорда Ансона о кругосветных путешествиях направило их мысли подалее от камчатской юдоли.

– Одна репа да водка! – тосковал Хрущев. – А как хочется подышать благовонием райских островов, где блаженные дикари, стыда не ведая, нагими бегают в чащах тропических... Я уже скоро десять лет тут гнию, неужто здесь и подохну?

– Тебя все знают, к тебе давно привыкли, поговори с людьми. Неужели здешние обыватели совсем закоснели в дикости и никто из них не желает вкусить прелестей райской свободы?..

Так начал вызревать заговор. Но вовлеченные в тайну будущего побега с Камчатки вели себя очень скрытно, лишь ожидая случая, чтобы открыть путь к свободе.

– Человеку даже не свобода нужна, а вольность, – не раз говорил Хрущев. – Служа в гвардии, я, дворянин, свободой владел достаточно, а теперь воли желаю... Воли!

Бениовский жил недурно, играя в шахматы на деньги с купцами, всегда заканчивая свои партии матом. Скоро на камнях у берегов Камчатки разбилось купеческое судно Чулошникова, команда добралась пешком до Большерецка, и здесь матросы вышли из повиновения. Нилов не мог усмирить их, советчиками бунтарей стали Хрущев, твердивший, что воля всегда дороже, и Бениовский, который давал боцману пощупать бархатный пакет:

– Чуешь ли, что письмо необычное?

– Чую, тряпица у тебя знатная.

– Так смекай, что с нами не пропадешь. Так и матросам скажи, чтобы не ерепенились понапрасну, а – ждали...

В гавани Большерецка застрял казенный пакетбот, которым командовал гулящий офицер Гурин. Комендант уже не раз приставал к нему, что, мол, Плениснер шлет курьеров, настаивая на возвращении пакетбота к Охотскому порту. Бениовский тоже спрашивал Гурина, ради чего он торчит в Большерецке:

– Ведь тебя давно ждут в Охотске.

– Боюсь я, – сознался Гурин и попросил пятак в долг.

– Моря, что ли, боишься?

– Не моря, а долгов, кои оставил в Охотске. Ну-ка, появись я в Охотске, купцы тамошние сразу долги потребуют ко взысканию. А я гол как сокол и все спустил с себя.

Бениовский подарил ему целый рубль:

– Ничего, – утешил парня, – скоро разбогатеем...

Ваня Устюжанинов сделался при нем вроде адъютанта, служа связным между заговорщиками, еще не догадываясь, что ждет его в будущем. Иоасаф Батурин, человек нрава буйственного, уже не стыдился кричать Нилову на улице:

– Я тебя одной пястью задушу, – грозился Нилов.

В дом коменданта, опираясь на костыли, притащился дряхлый Петр Ивашкин, предупредил Нилова, чтобы остерегался:

– Не заговор ли какой? Верните в гарнизон казаков, разосланных по Камчатке, а со стариками да детишками от нападения не оборонитесь. Этих злыдней, Бениовского да Батурина, надо бы под караулом содержать, а то они бед нам наделают...

На охране Большерецка нерушимо стоял гарнизон в 14 казаков, которые не столько Нилова берегли, сколько на своих огородах с бабами возились. О своих подозрениях Нилов сообщил канцеляристу Ваньке Рюмину, разжалованному в казаки:

– Вы бы, сволочи, хоть по ночам не дрыхли. Слухи ходят, будто на казну царскую злодеи зарятся...

Иван Рюмин, тоже вовлеченный в заговор, передал Хрущеву, чтобы держали пистолеты заряженными:

– Старик пьет горькую, а сам уже в подозрениях...

Был апрель 1771 года. В один из вечеров комендант прислал нарочного, велевшего Бениовскому явиться к Нилову.

– Скажи, что я нездоров... Приду позже!

Нилов устал ждать, когда Бениовский “выздоровеет”, и послал к нему трех дежурных казаков с сотником во главе:

– Ты пошто, мать твою растак, к Нилову не идешь?

Но в грудь сотника уперлись дула пистолетов:

– Казаков своих созывай с улицы поодиночке...

Сам связанный, сотник окликал казаков, они входили в избу Хрущева, где заговорщики каждого из них связывали. Хрущев спросил сотника, сколько казаков охраняет в эту ночь канцелярию Нилова, и сотник ответил, что все восемь человек:

– Но они дрыхнут, как всегда, не шибко тверезые...

Сын капитана Нилова проснулся, когда наружные двери с улицы уже трещали под ударами бревна. Он разбудил отца:

– Тятенька, проснись. Не с добром ломятся...

Нилов, лежа в постели, схватил Бениовского за галстук, хотел задушить его. Но пуля из пистолета Батурина раздробила ему голову. Весь в ранах, уже мертвый, он был выброшен в сени. Казаки молили заговорщиков не убивать их, говорили, что у них детки малые, сами же они только о будущем урожае помышляют. Одного казака Бениовский вытащил из-под стола:

– Хватит прятаться! Комендант – единая жертва... Ступайте по домам, вам ничего худого не станется, а кто хочет воли и устал от рыбной диеты, то пусть к нам примыкают...

Василий Панов доложил Бениовскому, что Большерецк в их руках, только сын сотника Черного палит из ружья:

– Засел в доме своем, садит из окна пулю за пулей.

– Убивать не надо его, – велел Бениовский. – Когда порох кончится, он сам ружьишко бросит... Вины в нем нету!

Матросы купца Чулошникова кинулись грабить обывателей, хотели растерзать приказчика Степана Торговкина, но Бениов­ский защитил его от побоев, а матросам сказал:

– Не ради мелочной мести был наш умысел, и на капитане Нилове убийства кончились. Берите лопаты, копайте могилу для него: коменданта погребем со всеми почестями...

Ипполит Степанов обратился к Бениовскому:

– Могли бы и пощадить старого пьяницу, что он вам сделал дурного? Но я, человек толка государственного, считаю, что из Большерецка надобно оповестить всю Россию манифестом, чтобы все русские ведали о грехах блудливой императрицы Катьки, каково ее махатели казну грабительствуют.

– Погоди! – придержал его Хрущев. – Большерецкие жители еще в себя не могут прийти от страха, иные даже с самоварами в сопки убегают, а ты с манифестом своим суешься.

– Манифест – потом! – согласился Бениовский.

Он сам хоронил Нилова в могиле, отрытой в приделе Успенской церкви, а сыну убитого коменданта сказал такие слова:

– Не имей зла на меня. Если бы твой отец не стал удушать меня галстуком, как собаку, никто убивать его не стал... Ты еще молод и не понимаешь, что все великие дела обрызганы кровью. Хочешь, возьму тебя в страны райские?

– Не надо мне рая вашего, – отказал ему сирота.

Но тут поповский сын Ваня Устюжанинов просил:

– Мориц Августович, возьмите меня с собою.

– Возьму! И распахну перед тобою все красоты мира...

В канцелярии Бениовский оставил записку, адресованную им лично Екатерине II: в ней он информировал императрицу, что забирает всю камчатскую казну, в которой насчитали 6327 рублей и 21 копейку; кроме денег, берет из казенных амбаров меха бобров, соболей и шкуры котиков. На этой квитанции он расписался: “Барон Мориц Аладар де-Бенев, пресветлейшей республики Польской действительный Резидент, военный советник и региментарь”. К заговорщикам примкнуло около сотни местных жителей, которым надоело прозябать в камчатской юдоли, а Бениовский сулил им златые горы и показывал карту, разрисованную от руки, с точным указанием Курильских островов и Японии:

– Поплывем искать теплые и свободные страны, – призывал он. – А здесь вот островок, копни землю – и вот тебе золото!

На паромы и лодки грузили три пушки с порохом, топоры и меха, провиант и жалкий скарб жителей, которые пожелали “теплой землицы”. Изо всех ссыльных один только Семен Гурьев отказался покидать Камчатку да еще бранил заговорщиков.

– В уме ли ты? – удивился Хрущев, его приятель. – Нешто тебе воли полной ложкой похлебать не хочется?

– Молчи, душа капитанская! Я патриот российский, и лучше в здешней остуде мне единою репой питаться, нежели родину покидать ради ароматов тропических... Сами их нюхайте!

На прощание его как следует излупили, после чего караван тронулся в путь по реке. Через два дня беглецы вышли в ее устье, где еще с осени застыл у берега галиот “Св. Петр”, вмерзший бортами в нерастаявший лед. Обколов его ото льда, поставили паруса и 12 мая поплыли в незнаемое...


В кармане Бениовского еще не бренчало ни единого франка, а предприятие, которое он затеял, казалось невероятным даже для XVIII века, славного такими бесподобными авантюрами, каких уже не встретить во времена позднейшие...

Петр Хрущев не слишком-то доверял самодельной карте Бениовского, на всякий случай, чтобы не вышло промашки, он взял в дорогу карту из сочинения пиратского лорда Ансона.

– Наверное, в описании им острова Тиниан немало истины, – говаривал Хрущев. – Не поискать ли этот божественный остров, где люди еще не ведают никакого засилия власти?..

Ипполит Степанов уже составил манифест на имя Сената, но обращенный ко всему народу. В нем он перечислял бедствия от правления Екатерины II, не скупившейся оплачивать “труды” своих фаворитов: что пропитание народа отдано на откуп хапугам, что сироты остаются без призрения, а дети простонародья без образования; что оброки ожесточаются, угрожая народу обнищанием; что в царских судах правды не стало, а виновный – за взятку всегда останется правым и погубит невинного... Иван Рюмин перебелил манифест, и к нему охотно прикладывали руку ссыльные, купцы и посадские люди, крестьяне и матросы, солдаты и штурманские ученики, а за неграмотных ставил подпись Ваня Устюжанинов. Один Петр Хрущев автографа не оставил:

– Да не верю я этим манифестам! Сколь Русь на земле держится, сколь бочек с чернилами на бумагу пролито, никто не желал дурного, все вопили о добром, а... толку-то что?

По левому траверзу “Св. Петра” виднелись Курильские острова; к одному из них причалили, чтобы развести костры, наварить каши, поправить расхлябанный такелаж. Здесь, ощутив под ногами русскую землицу, штурманские ученики Измайлов и Зябликов, совместно с женатым камчадалом Поранчиным, задумали ночью обрубить якорные канаты и возвращаться в Россию. Их намерения выдал один матрос, за что заговорщики были высечены, и довольно крепко, с таким назиданием:

– Почто свободы не хотите, бессовестные?!

Но казнить отступников Бениовский не решился:

– Зябликов уже раскаялся, а вас, Измайлов, и тебя, Поранчин, с бабой твоей оставлю на этом острове... робинзонами, как в романе Дефо! На луну глядя, с Курил обвоетесь...

7 июля перед галиотом “Св. Петр” открылись японские берега. Япония в ту пору была для европейцев “закрытой страной”, куда допускали только голландцев, почему Бениовский и врал, что они голландцы, плывущие торговать в Нагасаки:

– Может, дадите нам хлеба и воды в дорогу?

Японцы воды им дали, но сходить на берег не разрешили. Зато на острове Танао-сима японцы оказались любезнее: сами навезли овощей и фруктов, улыбчивые женщины дарили беглецам красивые веера, чтобы они обмахивались в жаркое время. Здесь русским понравилось, и Бениовский не стал удерживать восемь человек из своей ватаги, пожелавших навсегда остаться жить с японцами. 7 августа мятежники приплыли к острову Формоза (Тайвань), где полуголые аборигены, по виду сущие дикари, осыпали их стрелами из луков, когда русские брали из ручья воду. Одна из стрел насмерть пронзила Василия Панова, еще трое с воплями пытались выдернуть стрелы из своих тел. Откатывая бочку с водою к шлюпкам, замертво пали юнги – Попов и Логинов.

– Заряжай пушки! – скомандовал Бениовский.

Он отомстил за смерть товарищей, выпустив в сторону хижин 22 ядра, и галиот покинул враждебные берега. Ипполит Степанов успел подружиться со шведом Адольфом Винбланом.

– Плачешь? – спросил его верейский депутат. – Твои слезки от счастья, что родину свою повидаешь. А вот я стану рыдать, так мои слезы горше твоих – от разлуки с родиной.

Адольф Винблан сказал Степанову, что Бениовского изучил очень хорошо, вместе с ним попал в плен, вместе бежали из Казани, а теперь боится тех загадочных курсов, на которых мечется по морям русский галиот “Св. Петр”:

– Как бы Мауриций не завел нас в самое пекло...

Галиот вообще не знал курса. Пять суток – после Формозы – блуждали в море как окаянные, и Бениовский, глядя по ночам на звездное небо, пытался определить свои координаты, свое направление. Но давние уроки навигации позабылись, и потому он больше всех обрадовался, увидев берега, заросшие пальмами. Это был китайский берег; в бухте Чен-Чеу купцы жадно раскупили все камчатские меха, жители подарили русским бедолагам корову с теленком, они дали им своего лоцмана.

– Португал... Сальданьи... Макао! – говорил он.

Макао был тогда португальской колонией (подобно тому, как позже Гонконг стал колонией англичан). На рейде Макао реяли флаги иностранных кораблей, приплывших со всяким копеечным барахлом из Европы, чтобы по дешевке скупить драгоценные товары Китая. Знание латыни быстро сдружило Бениовского с португальским губернатором Сальданьи, а русские, конечно, не могли понимать содержание их бесед. Ипполит Степанов крайне подозрительно отнесся к советам Бениовского не креститься на верхней палубе, дабы не привлекать внимание иностранцев.

– Молитесь где-нибудь в трюмах, чтобы вас не видели.

– Почему это мне, словно крысе, в трюме прятаться?

– Позже все узнаете, – обещал Бениовский.

Он обманывал португальского вельможу с таким же успехом, с каким раньше водил за нос губернаторов Казани и Тобольска; наместник Лиссабона даже поселил Бениовского в своем доме – как важного гостя. Бениовский разъяснил хозяину, что рожден в провинциях Венгрии, подвластен венской императрице Марии-Терезии, сражался за правое дело в Польше против любовника Екатерины II – короля Понятовского, а вся команда его корабля – сплошь мадьярская, никаких товаров они не имеют:

– Одна забота у моих единоверцев – как бы скорее избавиться от галиота, с которым они никак не могут управиться в море, чтобы затем скорее вернуться в Европу.

– Выход есть, – отвечал Сальданьи. – Продайте мне галиот вместе с его пушками, и дело с концом.

– Десять тысяч пиастров – галиот ваш!

– Скостите половину, – просил Сальданьи...

После долгих споров галиот был продан Португалии за четыре с половиной тысячи пиастров. Адольф Винблан первым начал скандалить со своим бывшим другом.

– Послушайте! – сказал он Бениовскому. – То, что вы сделали русских католиками ради своих меркантильных целей, это меня мало касается. Но я не католик, а лютеранин...

Узнав о продаже галиота, пуще всех разъярился Степанов.

– Сучий ты сын, и мать твоя была сукой, а твой отец был кобелем уличным! – закричал он. – Какое ты имел право торговать нашим кораблем, строенным на русские деньги?

– А разве вам не нужны пиастры? Я продал галиот сознательно, ибо, строенный для каботажа, он в океане сам собой рассыпался бы по кускам, словно трухлявое дерево...

Мощный удар кулаком в лицо свалил Бениовского на палубу. Падая, он схватился за эфес, чтобы вынуть шпагу из ножен, но его оружие отбил в сторону верный адъютант Устюжанинов:

– Не надо... умоляю вас! Только не это...

Сальданьи невозмутимо выслушал Бениовского о том, что на корабле вспыхнул бунт, отвечая кратко:

– Не волнуйтесь, в Макао есть хорошая тюрьма...

“Оппозиция” была размещена в теснинах мрачного форта.. Бениовский велел Устюжанинову отсыпать в кисет пиастров, с этими деньгами навестил французский фрегат “Дофин”, отплывающий к острову Иль-де-Франс, что лежит восточнее Мадагаскара (иное его название – остров Св. Маврикия). Перед капитаном фрегата тяжело брякнулся кисет с золотом. Капитан крякнул:

– “Дофин” собственность короля, и он не продается.

– Я не покупаю его, а хочу нанять для перевозки своих пассажиров, которым поклялся, что они будут в Европе...

После чего, наняв фрегат, Бениовский посетил тюрьму, где уговорил своих мятежников смириться с обстоятельствами, и только Ипполит Степанов остался неумолим.

– Нет уж! – твердо заявил он Бениовскому. – Лучше я, русский человек, подохну в тюрьме Макао, но твоим соблазнам не верю, а потому... убирайся ко всем псам под хвост! Я самому китайскому богдыхану нажалуюсь...

Степанов остался в тюрьме Макао (и его дальнейшая судьба никому не известна до сих пор). Между тем климат Макао оказался губительным для жителей Камчатки, 15 человек схватили злостную лихорадку, они умерли, похоронили старого каторжанина Турчанинова и молодого бунтаря Зябликова, от дизентерии скончался офицер Гурин, который и бежал-то лишь потому, что не хотел долгов платить. 4 января 1772 года “Дофин” поднял паруса. Безбрежие океана и беспредельность мира, который обозревали русские, наводили на них уныние, женщины плакали, поминая жалкие огороды на Камчатке, на которых земля родила им громадные репки. От смертельной тоски по родине умер и буйный Иоасаф Батурин, опущенный в темную глубину океана...

Тем временем, медленно и тяжко, раскручивалась бюрократическая машина русской администрации. Плениснер, сидя в своем Охотске, задержал доклад по инстанции на том основании, что еще не собраны все подробности бунта. Денис Чичерин, уже зная о бунте, тоже не спешил извещать о нем правительство в Петербурге, ибо дело казалось ему ошеломляющим:

– Я испорчу настроение государыне, а что скажу в оправдание бунта? Подождем, что напишет мне Плениснер...

Императрица проведала о случившемся на Камчатке, даже не прибегая к услугам своих бюрократов. Сообщение о том, что беглецы из порта Макао готовятся плыть в Европу, она получила от некоего монаха Августина, причисленного к духовной миссии в Пекине. Так что миссионерская почта сработала лучше казенной... Екатерина Великая застыла с письмом в руке.

– Что скажет Европа? – вдруг выкрикнула она. – Мы даже на России не успеваем заплатки ставить, а тут вся Европа ахнет, увидев прорехи камчатские... Звать князя Вяземского!

Генерал-прокурор забил нос понюшкою табака.

– Иного не ожидал! – чихнул он себе на радость. – При свидании с Бениовским после его ареста я сразу понял: этому человеку что жить, что умирать – все одинаково! Одного не предвидел я, что он манифеста рассылать будет не токмо господам-сенаторам, но и народ станет к бунту подначивать.

Речь зашла о сибирском владыке Чичерине:

– Денис мой зажрался там, в Тобольске, глаза уже ничего не видят... А какой дурак в Охотске командует?

Федор Христианович Плениснер, мужчина стойкий, он еще у Беринга рулем крутил, верой и правдой отличался.

– Вот и отличились! – в сердцах выругалась императрица. – Гнать в отставку его, супостата охотского.

– С пенсией гнать изволите? – спросил Вяземский.

Императрица обмахнулась доносом, словно веером:

– Не дай ему пенсии, так станут обо мне трепать всякое. Но... Европа! Ах, что скажут теперь в Европе? Какая богатая пища газетерам европским для писания о русских ужасах...


В марте 1772 года фрегат доставил камчатских беглецов к острову Иль-де-Франс, где уложили в госпиталь четырех умирающих. Европа меньше всего думала о Камчатке, о которой знали не больше, чем о Патагонии (ни Кук, ни Лаперуз туда еще не плавали). “Дофин”, легко неся паруса, покинул просторы Индийского океана, похоронив в нем еще трех русских. Только под осень фрегат прибыл в порт Лориан во французской Бретани, и тут беглецам, как писал Рюмин, “была дана квартира, пища и вина красного по бутылке в день на каждую душу...”.

Бениовский спросил Ивана Устюжанинова:

– Надеюсь, не откажешься побывать в Париже?

– А почему бы и нет? – отвечал Ванюшка. – После жития на Камчатке большая нужда до красот Парижа... Вулканы там есть?

– Нет, в Париже не дымят вулканы, зато полыхают везувии страстей, и не только любовных, но и политических... Там мы свихнем головы всем политикам! Собирайся...

В эти годы русско-французские отношения были натянуты до предела, и Версаль почитал своим долгом вредить России везде, где только можно. Бениовский объявил беглецам:

– Я отбываю в Париж на короткое время, где буду решать вашу судьбу, прошу всех вас верить в мое возвращение.

– Креститься тут можно? – спрашивали его.

– Сколько угодно, – разрешил Бениовский.

– А в Россию отселе каким побытом вернуться?

– Неужели вам снова в ад захотелось?

– Ад не ад, а без России-то не проживешь.

– Так на кой черт вы со мной воедино сцепились? Вас же там ошельмуют и все ноздри клещами повыдергивают.

– Дышать можно и без ноздрей... тока бы дома!

Россию в Париже представлял тогда не посол, а лишь поверенный в делах Николай Константинович Хотинский. Однажды утром он развернул свежую газету, прочел в ней рассказ Бениовского, который приписывал своим воинским талантам “кровавый штурм мощной крепости” Большерецка, а пьяный комендант Григорий Нилов был обрисован великолепным стратегом, который геройски защищал свою неприступную “цитадель”, и при этом...

– При этом он оторвал автору галстук, успел укусить его за руку, – дочитал Хотинский, сворачивая газету. – Это меня не тешит, зато иное пугает, – сказал Хотинский. – Отныне пути до Камчатки французам известны, можно полагать, что Бениовского из Версаля направят с флотом на захват Камчатки...

Хотинский мало ошибался: Бениовский не явился в Париж без проектов, но его проект не касался Камчатки. Делами Франции руководила тогда мадам Дюбарри, которая не так давно удалила в деревню министра иностранных дел герцога Шуазеля и сама пожелала видеть “героя” Камчатки...

– Все это очень забавно, – сказала она Бениовскому, – но мой слабый женский ум не в силах достойно оценить ваши великие замыслы. Рекомендую вам деловую беседу с графом Дюраном, который скоро будет назначен мною послом в Петербург.

Дюран выслушал планы Бениовского, которые никак не касались Камчатки, но зато Бениовский брался доставить короне Франции остров Формозу с его цветущей природой.

– Я не стану отягощать шаткий бюджет Франции дополнительными расходами, – убеждал собеседника Бениовский. – На первое время у меня готов и гарнизон для Формозы, который составят те русские, коих я вызволил из камчатского забвения.

Дюран знал, что требуется сейчас Франции:

– Формозу оставим дикарям. Моему королю будет приятнее, если вы со всей своей шайкой окажетесь на Мадагаскаре, который давно привлекает алчные взоры англичан и португальцев...

Бениовский уставал от внимания парижан, ему надоели салонные дамы, однажды вечером он сказал Ване Устюжанинову:

– Ляжем сегодня пораньше, чтобы выспаться...

Уснули. Бениовский услышал тихий скрип двери и сунул руку под подушку, чтобы выхватить пистолет. На пороге его спальни, едва освещенная лунным светом, возникла фигура женщины в трауре. Ее шаги были неощутимы, словно у привидения. Лицо скрывала черная вуаль. Бениовский зажег свечу.

– Мадам, – сказал он, – если вы явились с того света, так возвращайтесь обратно. У меня и без вас много занятий.

Женщина открыла лицо и спросила:

– Неужели ты не узнал меня, Мауриций?

– Н е т, – отвечал Бениовский...

Женщина разрыдалась, снова опустив вуаль на лицо:

– Я твоя Пенелопа, уставшая ждать своего Одиссея... Так вспомни меня, бедную Сусанну, разве можно забыть нашу свадьбу в глубоком погребе, где ты, сидя на бочке с вином, пылко и страстно клялся мне в вечной любви.

– Помню, – просиял Бениовский. – Если ты сумела найти меня, значит, воскресила мою прежнюю любовь с новой силой. Но теперь Пенелопа станет, кажется, королевою Мадагаскара...

А в это время русские беглецы в Лориане мечтали только об одном: как бы им вернуться обратно – на родину:

– Погуляли, потешились, теперь и по домам пора...

Если ранее Бениовский сам составлял заговоры, то теперь они составили заговор против Бениовского, который в Париже получил от них письмо: спасибо, что показал им Европу, а теперь ему пора озаботиться их возвращением на родину. “Ребята! – писал в ответ Бениовский. – Я ваше письмо получил. До моего приезда ваша командировка отменена есть. После всякий (из вас) мне свое намерение скажет. До моего приезда живите благополучно...” Жить благополучно не удавалось, ибо один за другим попадали в госпиталь Лориана, откуда их отвозили на кладбище. Наконец их навестил Бениовский.

– Ребята, – сказал он, – неволить никого не стану. Кто не может жить без России, того держать не буду. Но Франция дает нам фрегат, чтобы мы плыли на Мадагаскар... Там вы обретете все то, чего вам так не хватало на Камчатке!

– А репа там растет? – спросил матрос Андреянов.

– Посадишь – так вырастет, – отвечал Бениовский. – На Мадагаскаре мы воскресим новую “Либерталию”, страну подлинных гражданских свобод и благополучия каждого...

Заодно с ним Камчатку покинули много людей, готовых на все ради обретения “теплой землицы”, а пожелали остаться с ним только двенадцать. Петр Хрущев сказал, что французы сулят ему чин капитана в своей армии, а неразлучный Адольф Винблан собирался в Швецию. Оставались матросы с женами, портовые работники, солдаты да служители с погибшего корабля Чулошникова. Пять человек умирали в госпитале. Но 18 русских не вняли никаким убеждениям Бениовского, просили отпустить их на родину. Бениовский своей рукой сочинил для них “подорожную”: кто они такие и куда путь держат. Но предупредил:

– Учтите, ни фрегатов, ни карет для вас не будет.

– А ноги на што? – разом загорланили русские.

– Пешком доберемся, – закрепил разговор Иван Рюмин.

Бениовский обратился к Ване Устюжанинову:

– А ты? Неужели и ты покинешь меня?..

Уходящие в Россию знали, что там их не встретят сладкими пряниками. Родина не ждала их, зато они не могли жить без родины. Никто не ведал французского языка, но – безъязыкие! – пешком двигались по дорогам обнищавшей Франции, в деревнях жестами просили у бедняков краюшку хлеба или воды из колодца.

Канцелярист Иван Рюмин ободрял уставших:

– Тока бы до Парижу донесли нас белы ноженьки, а тамотко, по слухам, русский консул имеется. Чай, не сразу драть станут, сначала на Париж поглазеем... все забавно!

Петербург был извещен о возвращении беглецов.

– Шуму много, а шерсти мало, как сказал черт, который задумал остричь кошку, – говорила императрица при дворе. – Ума не приложу, каково поступать с этими диссидентами, кои от Камчатки до вертепов Парижа добрались, теперь сюда топают. Но мыслю так, что при всеобщей европейской огласке мне лучше милосердие проявить, нежели клеветам способствовать...

Выдавая “сентенцию” о милости, Екатерина сказала князю Вяземскому, что наказание беглецам не будет. Именно на том основании, что они “довольно за свои грехи наказаны были, претерпев долгое время и получив свой живот на море и на сухом пути; но видно, что подлинный РУСАК ЛЮБИТ СВОЮ РУСЬ (выделено самой Екатериной II), а надежда их на меня и милосердие мое не может сердцу моему не быть чувствительна...”.

А что враг мой, Семен Гурьев? – спросила она.

– Отказался за Бениовским следовать, за что беглецами и был избит порядочно, – отвечал генерал-прокурор. – Так отлупили, что последних зубов лишился.

– Так велите отпустить его, беззубого, в его деревни. Может, от радости у него новые клыки вырастут...

Вице-канцлер князь А. М. Голицын спешно депешировал в Париж Хотинскому: “Государь мой Николай Константинович. На отправление в Россию явившихся к Вам из Камчатки... посылаю к Вам при сем кредитив на 2.000 рублей” (для возвращения беглецов на родину). Хотинский показал деньги Ивану Рюмину:

– Драть бы вас всех! Мало того, что вы казну камчатскую разбазарили, так опять государство в расходы ввели. Об этом надо бы в парижских газетах пропечатать...

Осенью 1773 года возвращенным в Россию разрешили жить где захотят, кроме столичных городов, и они – опять пешком – тронулись на восток, обживаясь в сибирских городах. Самодельную карту Курильских и Алеутских островов, составленную Бениовским, еще на Курилах выкрал у него подштурман Измайлов, карта оказалась настолько точной, что ее передали в Академию наук – для вечного хранения. Канцелярист Иван Рюмин написал мемуары о бунте в Большерецке и страданиях на чужбине, которые тогда с большим вниманием были изучены императрицей:

– Но публиковать их для общества считаю делом неуместным. К чему лишний сор из избы на улицу выметать?..

Записки Рюмина были изданы лишь в 1822 году (ныне большая редкость среди библиофилов). При Павле I драматург Август Коцебу, сам бывавший в сибирской ссылке, сочинил высокопарную трагедию о бунте на Камчатке, но, трижды поставленная на русской сцене, она была исключена из репертуара императором:

– Стоит ли преподносить публике дурные примеры развращенных умов и сердец? Предать эту историю забвению...


Совсем иначе сложилась судьба тех жителей Камчатки, которые не покинули родины, но знали Бениовского, помогая беглецам провиантом и снаряжением. Если императрица своим милосердием (баба умная!) добилась благожелательного резонанса в Европе, то в Сибири местные власти о резонансе не помышляли. Всех пособников Бениовского и родню беглецов привлекли к следствию, рассадив по застенкам острогов. ДВА С ПОЛОВИНОЙ ГОДА их нещадно драли и мучили, как преступников государственного значения, из людей выматывали жилы на беспощадных допросах. Среди пытаемых были матросы, боцман, солдаты гарнизона, казаки и престарелый священник Алексей Устюжанинов, которого держали в цепях, ставя ему в вину побег сына.

– Да не виновен я! – рыдал старик. – Бениовский его грамматике французской учил, алгебру и астрономию показывал... Какой же ученик не пойдет за своим учителем?

Именно в это время Бениовский плыл к Мадагаскару в компании двенадцати русских. Мадагаскар оставался еще “ничейным”, даже алчные до чужого добра англичане не спешили прибирать его к своим рукам, они только присматривались к нему. Гигантский остров – больше Франции! – населяли мальгаши и многие разнородные, но близкие друг другу племена. Мальгаши славились миролюбием. Во времена Бениовского некий граф де Фробервиль верно писал о них: “Это кроткий, гостеприимный народ, друг иностранцев, любящий искусства, исполненный ума, способный к соревнованию, веселый, живой и дружелюбный”. Фрегат сильно качало, окна его “балкона” были отворены настежь, Бениовский убежденно говорил Ване Устюжанинову:

– Мы плывем в чудесную страну, где нам не грозят стрелы и дикие толпы туземцев, пожирающих мясо своих врагов. Но пусть в Версале не думают, что во мне нашли дурака, который станет приобретать Мадагаскар для украшения королевской короны. Наши имена, Ванюша, золотыми буквами вписываются в историю...

Бениовский рассказывал, что французы с близкого острова Иль-де-Франс иногда проникают на Мадагаскар, но ничего не могут предложить мальгашам, кроме бутылок со спиртом. Между тем история напрасно зачеркнула одну из своих страниц – пиратскую страницу! Среди этой публики были не только оголтелые хищники, но и любители такой гражданской свободы, о какой не смел мечтать даже Вольтер в тишине Фернея. В конце XVII столетия корсары, достаточно награбившие, основали на Мадагаскаре столицу всех свободных людей – ЛИБЕРТАЛИЮ, где образовалась республика с жителями-либерами.

– Это было чудо из чудес, – говорил Бениовский. – Пираты женились на мальгашках, пренебрегая цветом их кожи, там не было частной собственности, а только общее достояние всех, там община растила сирот, старики получали от государства пенсию... Разве ты не хотел бы жить в этом раю?

– О да! – восторженно отвечал попович с Камчатки...

Здесь я прибегаю к помощи Маклеода, британского консула в Мозамбике, который в середине прошлого века издал в Лондоне добротную книгу о Мадагаскаре. Он писал о Бениовском, что, попав на этот остров, тот проявил себя отличным администратором. “Основанная им колония, сверх всякого ожидания, скоро достигла такого процветания и такой силы, что, казалось, мечта французской политики готова осуществиться. Между туземцами он обрел такой авторитет, какого не имел никто; Бениовский проводил дороги, и одна из них до сих пор служит важным путем сообщения; прорывал каналы, на что в одно время употреблял труд 6.000 рабочих. Он успел утвердиться даже на острове Носсибе”, примыкающем к Мадагаскару, а в бухте Антонжиль основал фортецию Луисберг. Бениовский, по словам Маклеода, обучал мальгашей строю и стрельбе из ружей, привлек к себе непокорное племя “завам алата”, состоящее из потомков пиратов, породнившихся с мальгашками. Эпоха “просвещения” не обошла Бениовского стороной, и он, в отличие от прочих колонизаторов, отметал расовые предрассудки, для него француз, русский, негр или мальгаш – все были равны, все оценивались только по личным качествам. Для Бениовского не было “дикарей”, а лишь необразованные люди, которых надобно обучать грамоте. В этом он намного опередил ту эпоху, в которой он жил...

Все складывалось хорошо, сам Бениовский и все русские быстро сошлись с мальгашами, никто не делал друг другу зла, и мальгаши объявили Бениовского своим королем.

– Они уже называют меня своим “ампансакабе”. Если не получилась республика Либерталия, так пусть на Мадагаскаре будет просвещенное королевство, – рассуждал Бениовский...

Как бы не так! Французы не дремали. Губернатор соседнего Иль-де-Франса мсье де Пуавр испытал острую зависть к успехам Бениовского; он возненавидел его за то, что Бениовский мешал его спекуляциям, лишая купцов наживы. В докладах для Версаля он изображал “короля” отъявленным негодяем и врагом Франции, за что его следует повесить. Полтора года длилась борьба, преисполненная вражды, а силы соперников были слишком неравными.

Бениовский велел Устюжанинову собираться в Париж:

– Там я разрушу все интриги негодяя де Пуавра...

Но в Париже его встретили угрозами:

– Вас зачем посылали на Мадагаскар? Чтобы вы обзавелись там короной?.. Вас мало повесить! В своей дерзости вы зашли слишком далеко, и даже какого-то камчадала, фамилию которого нам не выговорить, объявили камергером и наследником престола...

Это были отголоски лживых донесений де Пуавра, а речь шла, конечно, о Ванюшке Устюжанинове, в правильном написании фамилии которого часто путались даже русские историки. Бениовский понял, что Бастилии им не миновать, и решил так:

– Хватит нам одного Большерецка, а из Бастилии еще никто не бегал, а потому... бежим!

Он бежал в Австрию и, командуя гусарами, сражался с войсками Пруссии за эфемерное “баварское наследство”. При этом самовольно титуловал себя графом, и – вот чудо! – все поверили ему, императрица Мария-Терезия указом утвердила его в этом титуле. Ване Устюжанинову он говорил, посмеиваясь:

– Стоит мне посмотреть на яблоко, и оно само собой срывается с ветки, падая к моим ногам...

Вскоре они перебрались в Лондон; там Бениовский долго писал книгу о своих приключениях, фантазия увлекла его слишком далеко, в мемуарах он нагородил немало чепухи. Однако книга всюду читалась, ее спешно переводили в Германии и в Англии, только одна Россия осталась к ней безучастна, ибо в Петербурге знали подлинную правду о событиях на Камчатке. Бениовский просил помощи в парламенте Англии, но почтенные милорды, тряся длинными бараньими париками, отвечали ему:

– Наше великое королевство пока не нуждается в Мадагаскаре, можете оставить его в своем кармане...

Вениамин Франклин советовал ехать в Америку, где проекты Бениовского найдут поддержку в самом Дж. Вашингтоне:

– А в Балтиморе всегда сыщете армию босяков и голодранцев, которые за горсть табаку и бутылку рома согласятся воевать за любые идеи, лишь бы им иногда поплачивали...

Гиацинт Магеллан, потомок знаменитого морехода, был издателем мемуаров Бениовского и, очарованный его красноречием, дал рекомендации к негоциантам Балтиморы:

– Можете возиться с созданием новой “Либерталии”, но янки от ваших идей потребуют наживы, – и только...

В 1782 году Бениовский с женою и неразлучным Устюжаниновым отправились за океан. Советы Франклина и рекомендации Магеллана оказались кстати: банкиры Балтиморы дали денег для вербовки наемников. Сусанна осталась в Америке по случаю беременности, а сам Бениовский 20 сентября 1785 года высадился на берегу Мадагаскара; со стен форта Луисбурга звонко салютовали две жалкие пушчонки, приветствуя возвращение “ампансакабе”. Мальгаши радовались искренно, племенные вожди потрясали копьями, выражая ему свою преданность.

– Вот мы и дома, – сказал Бениовский, счастливый.

Верный своим идеалам, он известил де Пуавра, что будет жестоко преследовать работорговлю, а всех добытчиков “рабов” станет развешивать на фасах Луисбурга, словно белье для просушки. Усиление его власти вызвало острую, очень болезненную реакцию в Париже и в Лондоне; совместно они решили раздавить мальгашское государство в самом его зародыше, дабы оставить Мадагаскар в дикости безначалия – как свою будущую добычу!

Губернатор де Пуавр, закоренелый враг Бениовского, собрал на Иль-де-Франсе флотилию кораблей, посадил на них батальон капитана Ларшера, повелев ему десантировать близ Луисбурга. Две пушчонки быстро расстреляли запас ядер. Кровавая свалка врукопашную длилась недолго. На предложение сдаваться Бениовский, засев в крепости, отвечал выстрелами. Потом все стихло. Каратели четыре дня бивуачили на берегу, боясь входить в ворота форта, думая, что Бениовский ждет их в засаде.

– Вперед во славу короля Франции! – призывал Ларшер.

Победители ворвались внутрь форта, где уже никого не было. Бениовский лежал мертвым с пулей в груди, пронзившей его точно в сердце. Когда его стали тормошить, обыскивая, мечтая найти при нем кошельки с золотом, из карманов его мундира выкатился на пол единственный жалкий франк...

Это был последний франк короля!


Был 1789 год. Веселый сибарит, князь Потемкин-Таврический, навестил в Эрмитаже царственную подругу – императрицу.

– Матушка, – сказал он Екатерине, – чудеса на Руси не переводятся. Сообщу такое, что расцелуешь меня...

Екатерина одарила его поцелуем – в виде аванса:

– Ну, изверг сладостный, жду небывалых сенсаций...

Потемкин сказал, что с корабля сошел на пристань Петербурга некий Иван Устюжанинов, который пятнадцать лет подряд не покидал Бениовского, насмотрелся всякого:

– Жаль, что умер писатель Федька Эмин, а то бы роман о нем сочинил гораздо забавнее, нежели у Дефо полупилось...

Екатерина сама заварила для него чашечку кофе:

– Пей. Говори, что делать с ним будем. Сразу его за ноги разодрать или оставим для писания с него романов?

Потемкин барственно развалился на софе императрицы.

– Ты, матушка, свой кофий сама глотай, а мне вели принесть рассолу огуречного, – указал он. – Чего раздирать-то Ваньку нашего, коли из плена французского уже ободран вернулся?

Екатерина справилась о его происхождении.

– Да сын поповский, – отмахнулся Потемкин. – Из семьи выходцев из Устюга, отчего и фамилия Устюжанинов, а произведен был родителями в славном граде Тобольском.

Екатерина с превеликим удовольствием выпила кофе.

– Вот и ладно! – сказала она, подзывая левретку к себе на колени. – Пусть этот герой романов убирается ко всем чертям в этот Тобольск, и чтобы сидел там тихо-тихо, о своих прошлых делах даже с воробьями не чирикал...

Иван Алексеевич Устюжанинов прожил долгую жизнь, состоя чиновником в Тобольске при разных канцеляриях, и, наверное, не осмелился “чирикать” о прошлом. Сохранились смутные предания, будто он до глубокой старости писал воспоминания... Где они? Впрочем, история – дама капризная, иногда она вдруг сжалится и преподносит чудесные подарки. Не будем терять надежды, что когда-нибудь в завалах архивов рукопись Ивана Устюжанинова отыщется. Это будет сенсация! Ведь скромный чинуша из тобольской канцелярии посетил с Бениовским все континенты земного шара – все, кроме Австралии, и ему было что рассказать своим потомкам...

Очень верно подметил наш писатель Игорь Можейко, указывая, что в путешествии русских с Камчатки “все было первым: первый приход русского корабля в Макао, первое пересечение русскими экватора, первый переход русских через Индийский океан”.

Эразм Стогов, проживший мафусаилов век, смолоду исколесил всю Сибирь и в своих мемуарах признал, что судьба Бениовского еще долго-долго оставалась в народной памяти, именно легенды о нем побуждали каторжан к побегам. А когда их допрашивали, куда собрались бежать, они отвечали:

– Не знамо куда, но хотел искать теплые острова...

Мадагаскар был им неизвестен! Он был колонизирован англичанами в 1810 году, и среди его защитников, сложивших оружие, были и потомки тех русских, что остались на Мадагаскаре после гибели Бениовского. Наша периодика оставила нам богатый материал о жизни этого человека, но до сей поры читатель не может прочесть о нем книгу, не видел о нем кинофильмов. Пожалуй, именно это и заставило меня написать о нем.

Если получилось слишком затянуто, то приведу в оправдание слова старых русских писателей:

– Извините, что написал так длинно, – говорили они. – У меня просто не было времени написать короче...


| |